Изменить стиль страницы

Разумеется, у меня не было ни малейших шансов на успех. Это увлечение не сулило мне ничего, кроме напрасных страданий, даже если бы между нами не стоял Трейси.

* * *

В июле я получил приглашение с недельку погостить в Ловис-Мейноре — в первый и единственный раз.

Я приехал в субботу, как раз к обеду, — его подавали в тот день довольно поздно в продолговатой столовой. Зажгли свечи.

Миссис Мортон только что вернулась из ежегодного путешествия: обычно в мае-июне она гостила у своей сестры на острове Уайт. Когда обед уже подходил к концу, она сказала:

— Вам придется меня извинить: я обещала в полдесятого быть у Банкрофтов.

— Что там на этот раз? — поинтересовался Трейси.

— Старой миссис Банкрофт хуже. Сиделка не может остаться на ночь, а мистеру Банкрофту необходимо хоть немного поспать.

— Мама все еще живет в феодальные времена, — пошутил, обращаясь ко мне, Трейси. — По-прежнему воображает себя леди-помещицей, призванной нести ответственность за своих вассалов.

Миссис Мортон залилась краской.

— Да, я чувствую ответственность. Как все Мортоны — из поколения в поколение. Я знаю миссис Банкрофт сорок четыре года. Каждый имеет право заботиться о своих друзьях.

Когда она ушла и мы снова сели, Сара упрекнула мужа:

— Тебе не следовало так говорить.

— Просто у меня не укладывается в голове. Не прошло и суток с момента ее возвращения, а она уже несется сломя голову выполнять общественные обязанности. И так — десять месяцев подряд. Временами я задаюсь вопросом: как только вся округа обходится без нее в мае и июне?

— Плохо — скучает. Людей не так-то просто переделать, правда, Оливер?

— Откуда Оливеру знать, — брюзжал Трейси. — А если он и знает, то держит это при себе, как и все остальное. Раньше я все думал: как выглядит супермен?

— Не городите чепухи, — огрызнулся я.

Сара вынула из вазы сломанную гвоздику и понюхала.

— Помню, как миссис Мортон вела себя, когда нам сообщили, что Трейси пропал без вести. Она созвала всех слуг — их тогда было гораздо больше. Эллиот оказался единственным мужчиной, и она заставила его читать Двадцать третий псалом. Потом сама прочла несколько молитв дрожащим голосом. Как ни крути, а это говорит об изрядном мужестве — и о достоинстве. Если опять вспыхнет бойня, этого никто не сделает. Что-то утрачено…

— Единственное, о чем я думал, находясь в воде, — сказал Трейси, — это: черт побери, если температура воды в Средиземном море действительно такова, будь я проклят, если когда-либо приеду сюда отдыхать. Как деградировали нравы — на протяжении одного поколения!

По-прежнему прикрываясь гвоздикой, Сара выразительно посмотрела на меня. Ее муж перехватил этот взгляд.

— Оливеру хорошо: он из тех, кто идет на смену. А мы — уходящее поколение. Героические жесты — как у мамы, например, — вышли из моды. В то же время мы не научились вести себя, как пролетарии, — он закурил свою противоастматическую сигарету. — Знаю, знаю, что вы обо мне думаете: реакционер! Но вы ошибаетесь: скорей уж мама — реакционерка, а я — передовой член общества, обеими руками за прогресс! Но я против обезлички и застоя. Против куска черствого хлеба и пустой похлебки для каждого — в концентрационном лагере.

До меня дошел острый запах его сигареты. Сара поднялась и подошла к буфету. Следивший за ней из своего угла коккер-спаниель Трикси встрепенулся.

— Оливер, Трейси считает, что вы нуждаетесь в обращении. Вот только не знает, в какую веру.

— Я никого не собираюсь обращать. Просто констатирую то, в чем далеко не всякий отдает себе отчет, хотя интуитивно и угадывает истину. Даже Оливер ни за что не признается.

— Не представляю, в чем я должен признаваться. И вообще — все относительно. Что одному кажется куском черствого хлеба и пустой похлебкой, другому — мед с молоком.

Сара подарила мне улыбку.

— К сожалению, вынуждена вас оставить. Еще одна старомодная обязанность — выводить собаку.

Должно быть, Эллиот уловил оживление в столовой и поспешил сюда. Тем временем Трейси обратился ко мне:

— Помните, в романе Мередита один персонаж заставляет свою дочь выйти замуж за нелюбимого только потому, что не может устоять перед портвейном из подвалов будущего зятя? У нас осталось девять бутылок, и я стараюсь ограничиваться двумя в год. Осторожно, Эллиот, осторожно!

— Да, сэр, — старый слуга искусно, не пролив ни капли, наполнил наши бокалы и удалился, почтительно наклонив голову и скрипя ботинками.

— Если он так хорош, — заметил я, — не стоит тратить его на мою скромную персону.

Трейси Мортон бросил на меня взгляд, исполненный злой иронии.

— Когда таких, как я, повезут на гильотину, замолвите за меня словечко.

— Постараюсь.

За окном защебетал черный дрозд.

— Пейте маленькими глотками. Кстати, я и впрямь считаю методы французской революции предпочтительнее наших. Кто это сказал — какая-то дама — ”Мы не рубим им головы, а лишь урезаем их доходы”? Как вам подобное признание? Вы с ней согласны? Я бы на вашем месте согласился. А все-таки французский способ гораздо логичнее — и в конечном счете даже гуманнее. Все во мне восстает против того, чтобы чувствовать себя живым анахронизмом. Сколько таких в Англии — все еще цепляющихся за жалкие остатки собственности и по-прежнему корчащих из себя Бог знает что? — он сделал нетерпеливый жест рукой.

В моем бокале мерцал на свету портвейн сливового цвета.

— Однако эти анахронизмы…

— Да-да, я знаю. Мы сохраняем внешний лоск. Но так не может продолжаться вечно. Для многих все уже кончилось — например, для стариков, доживающих свой век — без прислуги — в огромных особняках. На их глазах зарастают сады и гниют половицы. А ведь есть еще и другие, которые не могут позволить себе даже этого: они проводят остаток жизни в меблированных комнатах или крошечных коттеджах, которые им каким-то чудом удается уберечь от разрушения. Я не против разумного перераспределения общественного богатства. Но я против бессмысленного разрушения собственности и всего, что ей сопутствует, потому что, как только замок покидают хозяева, замок умирает. Только круглый идиот станет рубить сук, на котором сидит.

Я закурил.

— Раньше я думал, что у меня есть ответ на этот вопрос. А теперь — не знаю. Я по-прежнему считаю, что ваши трудности несравнимы с лишениями большинства людей. Но, возможно, во мне говорят лишь невежество и предрассудки. Я не испытываю злорадства и отнюдь не желаю вам обнищания.

Мне показалось, будто Трейси не слушает. Он устроился поглубже в кресле и сосредоточенно уставился на свой бокал. В нем словно что-то погасло.

— В Викторианскую эпоху, — медленно проговорил он, — были в ходу мелодрамы, где в основу сюжета была положена смерть кормильца, означавшая крах семьи в целом. Нечто подобное происходит и сейчас, только в других социальных слоях. Смерть владельца ведет к гибели дома.

Я не ответил, да он в этом и не нуждался.

— Кто сказал — уж не Бэкон ли — ”Обложенный непомерной данью не может быть достойным гражданином Империи”? Все, что мне дорого — в широком смысле, — рассыпалось в прах. Все идет с молотка: дома, картины, мебель, книги… И хорошо еще, если это уплывает в Америку; есть надежда, что ценности сохранятся; это всего лишь экспорт, приносящий доллары. Страшнее то, что распыляется капитал. Кому будут продавать свои картины завтрашние художники? Для кого станут проектировать архитекторы? Мы — свидетели того же процесса, что имел место в Италии вслед за Ренессансом.

Мы немного помолчали. Трейси налил мне еще портвейна.

— ”Пой, певчий дрозд: весна настала! Пой — скоро лето!”… В этом кресле сиживал мой отец — из-под стола торчала искусственная нога. Он был сущий дьявол, но я любил его. У нас ни в чем не было согласия, а под конец он и вовсе сыграл со мной злую шутку, и тем не менее… Я не сентиментален, но во мне высоко развито чувство рода — гораздо сильнее, чем я позволяю о том догадаться — даже матери, потому что мне претят театральные жесты, которые она связывает с этим понятием. Глупо становиться в очередь за рыбой в рыцарских доспехах.