Вместе с тем мне пришло на ум и иное. Жанна не могла ошибиться. Она помогала мне мыться, начиная с первого же вечера, она знала меня много лет, как знает своего ребенка приемная мать. Если изменилось мое лицо, то мое тело, мои манеры, голос остались прежними. До могла быть одного роста со мной: может статься, у нее были глаза того же цвета, что у меня, и такие же темные волосы, но ошибка Жанны — вещь невозможная. Я выдала бы себя каким-нибудь изгибом спины или плеча, формой ноги.

Я задумалась над словами «выдала бы себя». И это было странно, как будто моя мысль помимо моей воли уже привела меня к объяснению, которого я не хотела принимать.

Я была не я. Поэтому я не способна восстановить свое прошлое. Как же я могла восстановить прошлое кого-то, кем я не была?

А Жанна ведь меня не узнала. Мой смех, мои манеры и другие неизвестные мне мои способности ее поражали, тревожили и постепенно меня отдаляли.

Это-то я и пыталась понять сегодня, сбежав от нее, именно это. «Я перестала спать». «Как можешь ты до такой степени быть на нее похожей?». Да, я, черт подери, была похожа на До! Жанна не хотела этого признать, как и я, но каждый мой жест раздирал ей сердце, каждая ночь сомнений добавляла синевы под ее глазами…

И все-таки в этом рассуждении было одно слабое место: ночь пожара. Жанна была там. Она подобрала меня под лестницей, она, конечно, сопровождала меня в Ля-Сьота, в Ниццу. Ее просили также опознать труп погибшей до того, как явятся родители. И не до такой же степени я была неузнаваема, даже обгоревшая. Ошибиться могли чужие люди, только не Жанна.

Значит, получается как раз обратное. Страшнее, но гораздо проще.

«Кто мне скажет, что ты не играешь комедию?» Жанна боялась — боялась меня. Не потому, что я все больше походила на До, А ПОТОМУ, ЧТО ОНА ЗНАЛА, что я — До!

Она знала это с самой ночи пожара. Почему она молчала, почему солгала — разгадывать это мне было омерзительно. Омерзительно было представлять себе Жанну, намеренно выдающей живую за мертвую, чтобы вопреки и наперекор всему сохранить законную наследницу до того момента, когда вскроют завещание.

Жанна молчала, но ведь осталась свидетельница ее лжи: ЖИВАЯ. Вот почему Жанна перестала спать. Она прятала от людей свидетельницу, которая, может быть, играла комедию, а может быть, и нет. Жанна сама теперь не очень была уверена ни в том, что ошиблась, ни в своей собственной памяти, да и вообще сомневалась во всем. Легко ли после трех месяцев разлуки, а потом после этих трех дней нового знакомства с воскресшей узнать, тот ли это смех и та ли это родинка? Жанне приходилось всего бояться. В первую очередь — людей, которые хорошо знали умершую и могли бы раскрыть подлог. А особенно она боялась меня, если так старательно прятала меня от людей. Она не знала, как я отнесусь ко всему этому, когда память ко мне вернется.

Однако было в моем рассуждении еще одно слабое место: вечер пожара. Жанна могла найти тогда некую девушку без лица и без рук, но у нее не могло быть никаких сомнений в том, что эта девушка окажется всего лишь идеально сконструированным автоматом, у которого вместо прошлого и будущего — зияющая пустота. Поэтому маловероятно, чтобы Жанна пошла на такой риск. Если только…

Если только свидетельница в равной мере не была заинтересована в молчании (да почему бы и нет, раз уж я сама пришла к таким чудовищным и нелепым предположениям), а Жанна, поняв это, решила, что это дает ей власть надо мной. Вот тут-то вступали в силу подозрения Франсуа по поводу газовой трубы. Мне, как и ему, казалось бесспорным, что такой грубый дефект нового оборудования, способный вызвать пожар, не мог ускользнуть от внимания Жанны. Значит, труба была в исправности. Значит, кто-то, конечно-же, должен был испортить ее потом.

Если судебные следователи и страховые агенты поддерживали версию несчастного случая, значит, повредить трубу нельзя было с одного раза, попросту сделав на ней насечку. Я нашла во многих газетах подробности расследования: прокладку в течение нескольких недель разъедала сырость, края одной из труб проржавели. Это требовало подготовки, длительной работы. Подготовки к тому, что называется убийством.

Стало быть, живая еще до пожара решила занять место мертвой! Ми нисколько не была заинтересована в такой подмене, следовательно, живая и есть До. Я — жива.

Следовательно, я — До. Кривая, ведущая от гостиничного бланка к трубе газовой колонки, замкнулась в кольцо, точь-в-точь как этот манерный овал вокруг подписи «ДоЛои».

Опомнилась я, очутившись неведомо когда и как на коленях под умывальником своего гостиничного номера. Я была в одной комбинации, мне снова стало очень холодно. Я надела юбку и свой разорванный пуловер. Чулки же мне так и не удалось натянуть. Я свернула их в комок и сунула в карман пальто. И, поскольку все мои мысли сводились к одному, я истолковала свой собственный жест как лишнее доказательство моей гипотезы: Ми, конечно, такого жеста не сделала бы. Пара чулок не имела для нее никакой цены. Она швырнула бы ее куда попало, на другой конец комнаты.

В кармане пальто я нащупала ключи, которые дал мне Франсуа. Кажется, это была третья по счету милость, дарованная мне жизнью в тот день. Второй милостью был поцелуй, полученный до той минуты, когда я услышала вопрос: «Теперь ты мне веришь?» А первой милостью был взгляд Жанны когда я попросила выписать мне чек и она вышла из машины: усталый, чуть-чуть сердитый взгляд, но я прочла в нем, что Жанна любит меня всеми силами души, — и едва я об этом вспомнила здесь, в гостиничном номере, как снова стала верить, что все это мне только приснилось, что все это неправда.

В телефонной книге особняк на улице Курсель был на букву «Р», под фамилией Рафферми. Мой указательный палец, обтянутый мокрой тканью перчатки, пропустил пятьдесят четыре номера в столбце, пока не остановился на нужной цифре.

Такси доставило меня к номеру пятьдесят пятому: ворота с высокими решетчатыми створами, выкрашенными в черный цвет. Мои часы, которые я завела перед отъездом из гостиницы Монпарнас, показывали без чего-то полночь.

В глубине сада, усаженного каштанами, высился дом, белый, изящный, безмятежный. Огни в нем были погашены и ставни, по-видимому, заперты. Я отворила ворота, они не скрипнули, и поднялась по аллее, окаймленной газоном. Мои ключи не входили в замки парадной двери. Я обогнула дом и нашла черный вход.

На меня пахнуло духами Жанны. Я зажгла свет в каждой комнате, открывая их одну за другой. Они были маленькие, большей частью выкрашенные белой краской и, по-моему, обставленные уютно и удобно. На втором этаже я обнаружила спальни. Они выходили в переднюю, наполовину белую, наполовину некрашенную, потому что покраску стен не закончили.

Первая комната, в которую я вошла, была спальней Мики. Откуда я знала, что это ее спальня, я себя не спрашивала. Все говорило о ней: сумбур эстампов на стене, мебель, обитая дорогими тканями, большая кровать с балдахином, в сборках из шелковой кисеи, которую ветер, ворвавшийся из передней, когда я вошла, надул как корабельные паруса. Говорили о Мики и теннисные ракетки на столе, и фотография какого-то юноши, повешенная на абажур, и огромный плюшевый слон, рассевшийся в кресле, и фуражка немецкого офицера, красующаяся на каменном бюсте, который должен быть изображать крестную Мидоля.

Я отдернула полог и несколько секунд полежала на кровати; потом стала выдвигать разные ящики, получив, против всякого ожидания, доказательство, что эта спальня принадлежала мне. Я вынула из ящиков белье, вещи, не имевшие для меня никакого значения, бумаги, которые я бегло просматривала и бросала на ковер.

Я оставила спальню в полном беспорядке. Но какое мне было до этого дело? Я знала, что позвоню Жанне. Я отдам в ее руки мое прошлое и будущее, а сама лягу спать. И пусть она наводит порядок и разбирается, кто кого убил.

Вторая комната была ничьей, третья — той, где, наверное, спала Жанна, пока я находилась в клинике. Указывали на это и огромные размеры платьев, висевших в шкафу, и запах духов, застоявшийся в соседней ванной.