Изменить стиль страницы

Мы что-то слыхали про таких немцев, как Аня, например про немцев Поволжья, но что с ними произошло, никто не знал. Раньше за спиной у Ани Кригер все время шептались люди, боявшиеся, что наши Аню примут за немецкую шпионку. Но дядя Гриша махал своими пальцами, словно гадал сразу целой колодой карт: «Это ваапше юрунда! Какой она шипион! Ну какой?..»

Так было во времена, когда повсюду искали тех, кто подает сигналы вражеским самолетам и доставляет сведения врагу. Тетя Аня смеялась беспечно и простодушно: «Какие еще сведения? О чем? У меня на копирке остаются цифры квартплаты жильцов нашего жэка — это самая большая тайна, которую я имею».

Потом выяснилось, что «тайну» она имела. Впрочем, я уверен, что до прихода немцев ни Аня, ни Алик не представляли и сами, что «имеют тайну». Им и в голову не приходило, что доля немецкой крови, которая текла в их жилах, все перевернет в жизни семьи Кригеров. Тогда у нас никто не придавал ни малейшего значения национальности, происхождению. Сама Аня говорила, что немцы ей такая же родня, как седьмая вода на киселе. Я плохо понимал, что это означает — седьмая вода на киселе, но еще больше удивился, когда выяснилось, что эта «седьмая вода» оказалась для некоторых «живой водой». Как в сказке, она оживляла, точнее, спасала людям жизнь.

Возвращаясь из сарая, я поговорил с Кригершей, убедился, что она ничего не заметила, и отправился спать. А рано утром меня разбудила мама и сказала почему-то шепотом:

— Вставай, сынок, одевайся… Идут!..

Я не спрашивал, кто идет. Быстро вскочил и натянул одну штанину. И в это время где-то совсем рядом грохнуло. За стеной нашего дома, которая была ближе к площади, несколько раз подряд пролаяла пушка. Наверное, маленькая, подумал я. И, видимо, наша. Чужая пушка не могла, по моим подсчетам, так быстро оказаться в центре города. Но тогда в кого же стреляет наше орудие, если немцев еще здесь нет?

Мама, которая несколько дней подряд спала одетой, уже встала и завтракала. Она велела мне поесть оладий, но оладьи не лезли в рот, я вертелся на стуле и ждал момента, когда можно будет улизнуть.

— Только во двор. На улицу — ни шагу! Ты слышишь, Владик? — строго сказала мама, прислушиваясь к тому, что дела лось за стеной. Она понимала, что дома меня все равно не удержать, и только предупреждала, чтобы я особенно не высовывался.

А я не мог и минуты сидеть на месте, жалел, что проснулся так поздно. Я чувствовал: сейчас происходит что-то важное, очень важное, важное не только для меня, а для всех. Кусок оладьи застрял у меня в горле, и я вприпрыжку выскочил во двор. У подъездов жались люди. К воротам никто подходить не решался, дядя Гриша даже запер калитку на замок, а тетя Аня шептала ему, чтобы открыл:

— Вдруг мимо побегут раненые красноармейцы!..

И дядя Гриша послушался: он загнал свою ораву в дверь и, прижимаясь к стенке, открыл калитку. Было тихо. Где-то совсем недалеко от нас все еще лаяла злющая пушечка. Куда она стреляла и чье это было орудие, мы не знали. Только когда мимо ворот проехала танкетка, мы стали понимать, что пушка чужая. Танкетка, а вернее — трактор, на который заводские рабочие поставили коробку из грубой ржавой брони, застряла у самых наших ворот и выстрелила в сторону лающей пушчонки.

— Это дуэль! — шепотом сказала Кригерша, кутаясь в свой платок.

— Тыха вапшэ! — оборвал ее дядя Гриша. — Тыбе ны спрашивають…

И в этот момент танкеточка вздрогнула, подскочила, как собака, в которую кинули палкой, и вспыхнула. Пламя бесцветно стелилось вдоль самодельной брони в осеннем, наполненном солнцем воздухе, и оттого все происходящее казалось совсем не страшным. Только когда задняя дверца с трудом отвалилась наружу и из нее показался человек, державшийся руками в перчатках за голову, мы поняли, что произошло. Человек упал на булыжник мостовой и начал кататься по земле, сбивая со своей одежды пламя. Дядя Гриша крикнул, чтобы он бежал к нам, в ворота, но человек не слышал его крика. Хромой сапожник Федька топтался на короткой ноге и показывал, что нужно поднять человека, валявшегося на земле. Тетя Валя всплескивала руками и шептала:

— Ой, люди, помогите! Да помогите же, люди. Шо же это делается такое, люди!

Я кинулся к воротам, но мать успела схватить меня за полу куртки, и я чуть не упал. Тут кто-то загромыхал по тротуару коваными тяжелыми сапогами, и мы прижались к дверям подъезда. Думали, немец. Но на фоне железных витых ворот появилась приземистая фигурка в телогрейке. Фигурка с трудом передвигала огромные сапожищи, упала прямо на землю и, закрывая голову, ползла, неловко бросая ноги из стороны в сторону.

— Баба! — охнул за моей спиной дядя Гриша. — Женщина, вапшэ!..

А женщина уже накрыла полами телогрейки бойца, вывалившегося из танкетки, и тащила его к нашим воротам. Мы двинулись ей навстречу, прижимаясь к стенам подворотни, а она садилась на землю, приподнимала красноармейца и, отталкиваясь ногами от булыжников мостовой, тащила его к нам. Но у ворот она рассеянно взглянула на толпящихся в подворотне:

— А нэ скажэтэ, де тута госпиталь? Нэ скажэтэ?.. Га?..

Тетя Валя показала ей на наш дом и поманила руками — приглашала. Кригерша даже сунулась было на мостовую помогать. Но женщина показала ей рукой, как регулировщица на улице: не надо. Она сидела на открытом пространстве улицы и еще командовала, чтобы мы спрятались. Не прилегла, не пригнулась, спрашивала:

— Тут дэсь должен буты госпиталь. Осё-сё-сё!.. Тута, у школи… Ты ж знаешь, слухай, дэ школа? Га? — она обращалась прямо ко мне.

Действительно, где-то недалеко в помещении школы был госпиталь. Это была не наша школа, и мы не знали, что там в ней делается; госпиталь охранялся, внутрь никого не пускали. В ту пору многие школы превратились в госпитали. Во дворах этих школ парты были свалены как груда дров. Сначала для нас это было знаком, что занятий больше не будет, и мы даже радовались этому. Потом, когда в здание школ потащили железные кровати и тумбочки, мы поняли: дело серьезное, школы забирают надолго. Ребята помладше ходили к раненым красноармейцам, носили им папиросы, треугольники писем и пели песни. Особенно подходила только что вошедшая в моду «Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его…». Перевязывали без нас, мы видели только забинтованные раны, и я никак не мог представить, что такое горячие раны? Может быть, от крови идет пар, как от кипящего чайника? Когда я смотрел на унылых раненых, расхаживающих в чахлых сквериках у школ, я никак не мог понять, каким образом горячие раны превращались в кучу грязных, гнойных бинтов?

Мы, допризывники, ожидали, когда нас призовут, как взрослых, а пока что собирались во дворах и на задворках школ у покрытых пылью парт, курили и распевали всякие пародии на модные мотивы. Это было еще до того, как мы безуспешно пытались выбраться из города. Строчка из песни про раненого друга переделывалась: «Я тебя провожала, масло в сумке держала…» Если бы кто-нибудь из нас тогда увидел открытую горячую рану хоть раз, такая гнусная ерунда не пришла бы в голову! Но в госпиталях шла своя жизнь, отдельная от нас, «горячих» ран мы не видали и изгалялись, как могли. Мы пели про фронт, «где кони по трупам шагают», и не представляли себе ни трупов, ни коней, которые оказались тогда совсем некстати. Не в песне, а на фронте. Те раненые, которые поселились в наших школах, совсем не были похожи на героев песен, а как было на самом деле, мы еще не знали и поэтому не ощущали боли чужих горячих ран.

Когда из танкетки вывалился боец, я впервые увидел настоящего раненого и завопил:

— Идемте, я покажу! Я сейчас! Я с вами!

И, выскочив на мостовую, засуетился вокруг раненого, пытаясь поудобнее взять его за ноги.

— Атайды, чилавек! — оттолкнул меня дядя Гриша и вместе с сапожником Федькой поднял раненого. Женщина вскочила на ноги и семенила за ними. Она сняла с танкиста шапку и ощупывала его голову. А я не знал, что делать: бежать за теми, кто уносил раненого, или нырнуть обратно в подворотню.