— Этой ночью, — чуть слышно прошептала Галина, — арестован машинист Заболотный.

— Заболотный? — вздрогнул Падалка.

— Этого следовало ожидать, — загородившись круглым зеркальцем, сказала все так же тихо Галина. — Полиция давно точила на него зубы. Ночью на землечерпалку…

— Что-нибудь нашли?

— Почти ничего. Главный склад у отца Серафима. Там всего надежней. — Малость помолчала, будто подкрашивая помадой губы, на самом же деле осматриваясь вокруг. — Хорошо, что вы возвращаетесь на фронт.

— Почему же Василек не предупредил меня?

— Он сам еще не знает. Ночью это случилось. Прямо с землечерпалки его и взяли.

Андрей снял фуражку и стал вытирать взмокший лоб. Он не мог понять, каким образом удалось так просто «накрыть» и упрятать Заболотного, умного, осторожного, опытного подпольщика. Вспомнились содержательные вечера за чаепитием в семье Заболотных. Сколько удивительных, неожиданных открытий довелось ему сделать в недолгом общении с машинистом-большевиком! Галина знала, в чьи руки отдать его, смелого степняка, одетого в ладно скроенный офицерский мундир. По-новому он начал оценивать себя и свои поступки, в ином свете предстал окружающий мир. В той рабочей комнатке над Днепром он впервые услышал имя Ленина. С первого взгляда могло показаться, что человек этот из ближайшей родни Заболотных, — с такой уважительностью и любовью упоминалось это имя. Впоследствии Андрей увидел подписанные Лениным статьи. В газетах, в припрятанных от полицейских глаз книжках.

— Кто же он? — спрашивал Падалка. — Откуда у вас гордость за человека, которого в жизни не видели?

— Читайте, знакомьтесь с ним по его трудам, не сомневаюсь, он и ваше сердце завоюет.

Прочитанные статьи сделали свое дело. Постепенно, словно живые, они стали отвечать подпоручику Падалке на самые насущные вопросы, которые не давали ему покоя еще с ученических лет. По соседству с Гнединским училищем раскинулись поместья Смирнова, и совсем неподалеку в горькой нужде перебивалась Андреева мать с малыми детишками. Богатство и бедность, ложь и правда, зло и добро не могли мирно уживаться, и напрасно поп Григорович призывал народ любить ближнего. Затоптанный, ограбленный, однако не сломленный народ, подобно действующему вулкану, громыхал подземными громадами, сотрясал землю гневом, готовый прорваться новым, куда более мощным, куда более грозным девятьсот пятым годом, как только раздастся боевой клич к восстанию.

— Ленин зовет превратить войну империалистическую в войну гражданскую, — начал как-то тихим вечером Андрей, оставшись наедине с машинистом Заболотным. — Что это значит, Андрей Павлович? Выходит, что я до сих пор вовсе не на того врага вел свою роту, не так ли?

— Похоже, что так, Андрей Кириллович. Вы как должно поняли товарища Ленина.

Однако верноподданный Российской империи заколебался:

— Ведь я же давал присягу на верность отчизне…

— И царю, — подсказал Заболотный.

— Именно, Андрей Павлович. И государю императору.

Заболотный рассмеялся:

— Но от подобной, молодой человек, присяги я, машинист днепровской землечерпалки, во имя народа и его святых идеалов освобождаю вас.

Слова эти тогда пугали — смелые до дерзости, слишком грозные.

— Собственно, это измена, Андрей Павлович, за нее на фронте расстрел.

— Что ж, если вы свою присягу считаете чуть не священной, в таком случае тут измена. Измена раба, осмелившегося поднять руку на своего господина. А измена, что у нас, что у них, карается смертью.

— Вы страшные вещи говорите, Андрей Павлович.

— А разве ты, подпоручик, не страшные вещи творишь — изо дня в день в течение целого года ведешь на убой неповинных людей? По тебе, любой ценой, но государев приказ должен исполняться? Погоны, звезды на погонах… впереди, глядишь, повышение по службе, теплое местечко снится, а про тех, откуда сам вышел, Андрей Кириллович, про тех, пожалуй, и забывать начнешь.

Андрей надолго лишился покоя. Дни и ночи напролет проводил он в тягостных раздумьях. Преступить присягу, поднять меч на того, кто вложил его в твои руки? Отречься навеки от того, что могло стать смыслом всей будущей жизни? Пренебречь привилегиями и наградами, которые получает офицер за отвагу и геройство, служебной карьерой?..

После разговора с машинистом память все неотступнее уводила его в родные места. Вот мать идет двором, заросшим птичьей гречкой, по тропке к ветхой, скрипучей калитке, босая, сгорбленная, иссушенная зноем и неизбывной нуждой. Из-под сложенной козырьком ладони она долго выглядывает, не покажется ли сын, зовет его, а как смеркнется, пробирается к степной могиле на краю села и бок о бок с каменной бабой замирает в немом ожидании.

«Забыл ты нас, сын, — слышит сквозь даль расстояний Андрей, — отрекся от нас, простых людей, побрезговал черным хлебом, за белые калачи продался своим генералам».

«Нет, не отрекся, мама! — отстукивает сердце Андрея. — Никогда не отрекусь. Кончится война, и я вернусь к вам!»

Андрей открывал чемодан, втайне от офицеров доставал книжку и забирался в глухой уголок госпитального сада советоваться с Лениным.

Логика ленинских идей покоряла его, крестьянского сына, на себе испытавшего, почем фунт лиха. Легко, как покосы свежей пахучей травы на землю, ложились на сердце ленинские слова. Вместе с тем в сознании Андрея не укладывалось, как же это дисциплинированный офицер решится отбросить присягу и направить оружие против своих. Против тех, чьи приказания он привык исполнять не раздумывая, против тех, кто жал ему руку и представлял к награде за боевые подвиги.

Все повернулось так, что капитан Козюшевский помог Андрею освободиться от этих шатаний.

— Вот что, подпоручик, — обратился он как-то к Андрею, — в данный момент я буду говорить не только от собственного имени, а в большей степени от имени моих коллег. Вы тут, подпоручик, самый младший — и возрастом, и чином, а держитесь по меньшей мере как генерал или их сиятельство князь. Нам, поимейте это в виду, не нравится ваше панибратство с санитарами и прочими нижними чинами. В пику нам, подпоручик, вы столь щедро награждаете их сладостями и деньгами… У нас на глазах играете в демократизм с хлопами. Для санитаров вы — кумир, хоть вы просто-напросто из прапорщиков, не из дворян.

Андрей долго не медлил с ответом:

— Объясните господам офицерам, да и сами, господин капитан, запомните, что я происхождения мужицкого, потому с мужиками и вожу охотно компанию.

В тот же вечер, оставшись наедине с машинистом в его тихой квартирке, Падалка сказал хозяину:

— Я готов, Андрей Павлович, идти вместе с вами.

…И вот этот бесстрашный человек попал в лапы полиции. И никто не протестует, все продолжается будто ни в чем не бывало, и люди, как и вчера, торгуют, молятся, торопятся каждый по своим делам…

— Помнится, панна Галина, вы как-то заверяли, что весь Подол, и Шулявка, и «Арсенал» на Печерске — все, дескать, остановится, замолкнут корабельные затоны, не отшвартуются от берега пароходы, как только станет широко известно, что полиция осмелилась лишить свободы машиниста Заболотного. Вот видите, Галина, осмелилась.

— Пожалуйста, потише. И успокойтесь, Андрей. Слушайте: забастовка в данный момент невозможна. Лучшие люди, рабочий актив, на фронте либо в тюрьме. Ясно? Пленные австрийцы заняли их места. Послушные, запуганные люди. За непослушание их ждет смертная казнь. Ясно? Именно на фронте вы, Андрей, и будете опираться прежде всего на тех, кого отсюда забрали. Ну, все. — Галина поднялась, за ней встал Падалка. Она поправила на себе белый фартук, приспустила вуаль на лицо, натянула белые, по локоть, перчатки. — Что-то наш Василько долго молится. — Она опасливо осмотрелась, потом открыла сумочку и вручила Андрею лоскуток бумаги. — Прошу. Квитанция на чемодан. Возьмете перед отходом поезда из камеры багаж. На дне его, под сладостями, лежит любопытная литература. Учитесь. И людей сплачивайте вокруг себя. Связь через меня. Шифровка с вами. И адрес. Будьте бдительны. Считаю, кое-чему вы здесь научились. Все, Андрей. Пойдемте поищем паренька. Ваше письмо в Гнединское училище я ему передам. Пусть едет, пусть учится. Чего же вы, подпоручик? — Она с изумлением посмотрела на Андрея: не узнать было в нем подтянутого, с волевым лицом русого офицера, с каким у нее впервые завязался открытый разговор по приезде в Киев. Перед ней стоял усталый, поникший человек: отчетливо очерченный рот обмяк, уголки губ опустились, карие, обычно лучистые, глаза помрачнели, фуражка на голове сидела не молодецки набекрень, как всегда, а жалковато скособочилась.