Стефания занята своими мыслями. Осточертели ей степные просторы, где не на чем глазу остановиться, и это бесконечное рысканье по пыльным дорогам, осатанела и тачанка, и сам Махно. Краешком глаза она сбоку глянула на него. Лобастая голова под высокой, по-холостяцки лихо заломленной серой шапкой, большие глаза навыкате, гипнотизировавшие ее недавно своей черной бездонностью, сжатые мясистые губы, которым она полгода назад вынуждена была покориться, забыв горячие ласки беспутного матроса Щуся. Веселый командир махновской конницы, с которым Стефания так сладко, словно во сне, прожила полгода, легко отступился от нее перед батьком Махно, как на ярмарке, отдал ее своему господину. «Может, пересядешь с седла ко мне на тачанку? — спросил ее однажды на привале Махно. — У меня, голубка, тебе будет помягче сидеть». У нее сжалось сердце, по всему телу пробежал колючий холодок. Она знала, чем это кончится. Махно уже не одну легкомысленную красавицу столкнул с сиденья своей тачанки, дольше месяца не держал около себя, и потому Стефания, чтоб избежать подобной участи, бросила умоляющий взгляд на своего любимого героя… и ужаснулась. В веселых глазах Щуся она увидела отнюдь не жгучий огонек отваги и гнева и не холодную сталь протеста, а тихую, рабью покорность перед своим повелителем.

— Хоть на край света, мой доблестный Нестор Иванович! — заставила себя сказать Стефания. И презрительно бросила, кивнув в сторону понурившегося Щуся: — Мне и вправду опостылело уже в твердом седле.

С того дня она не подпускала к себе Щуся, отводила глаза, когда он подъезжал верхом к тачанке, старалась забыть и о Кручинском, пока случайно не встретилась с ним… Это было в трагические для него минуты, когда махновцы напали ночью на хутор, где расквартировался австрийский батальон. Стефания, обвенчанная в церкви законная жена Нестора Махно, еще не совсем забыла патриотической проповеди Кручинского, случалось, вставали перед ней героические образы, которые он любил рисовать. Увидев же его с тачанки на коленях перед Махно, она отвернулась, закрыла уши, чтоб не слышать, как он умолял даровать ему жизнь. Стефания не вступилась. Теперь она скорее встала бы на защиту человека вроде того рабочего, умирающего на станции Синельниково не на коленях, а стоя, кинувшего Нестору прямо в его выпученные глаза: «Меня, бандюга, зарубишь, а народ мой будет жить! Жива будет и та идея… Коммунизм будет жить в веках! А тебя, бандита, проклянут за нашу кровь».

Для чего, собственно, она будоражит свою память? Неужели кается? Нет. Не сопротивлялась, подчинилась судьбе. Может, полюбила Махно? Тоже нет. Пучеглазый человечек только тем и привлекает, что глазами рвет в клочья душу, словно зубами. Не будь он Махно, даже не посмотрела бы на него, крикнула бы Щусю: заруби его, не пойду за этого пучеглазого. Но это был сам батько Махно, степная сила, подчинявшая себе сильных, плечистых парней. Кто приходил к нему, тот с одного замаха, как прутик ивовый, мог пополам разрубить человека. Слабеньких он не принимал. Жалости не признавал. Романтичная Стефания, промечтавшая всю жизнь о героических подвигах, не устояла перед «повелителем степи», легко отреклась от своих националистических убеждений и еще легче приняла обнаглевший, остервенелый анархизм.

— Куда, девонька, устремились твои мысли? — перебил ее невеселые раздумья Махно. Он оглядел ее с ног до головы — невысокую, одетую в синий, отороченный серой смушкой казацкий жупан, скроенный по ее изящной, легкой фигурке, задержался на ее тонком нежно-матовом лице, на причудливо переплетенных черных косах под горностаевой шапочкой в виде белой короны. — Карпаты, Стефка, снятся тебе. Не так ли?

Она не повернула к нему головы.

— Есть, Нестор, о чем подумать! — ответила, вздохнув.

Он положил свою ладонь на ее руку, сказал, блеснув белыми крепкими зубами:

— Не печалься, Стефка, — стиснул он ее руку в своей ладони, — будем, девонька, и в твоих Карпатах! Всю шляхту сметем, до самой Вислы очистим землю!

Она едва шевельнула тонкими губами:

— Не бахвалься, Нестор. Екатеринослав под боком — и то недолго там продержался.

— На кой черт мне сдался Екатеринослав? Чтоб сушить себе голову над этими голодными пролетариями?

Махно коснулся рукой широкой спины кучера:

— Ты, Семен, слышишь? Как бы ты на месте батька Махно поступил?

Кучер обернулся на миг и по-волчьему блеснул зрачками черных глаз.

— Я б их всех загнал в Днепр и, как щенят, потопил.

Махно шлепнул кучера по спине, громко рассмеялся:

— Ты, я вижу, рискового характера. А кто б тогда нам тачанки ковал?

— Есть у нас свои кузнецы, Нестор Иванович, — откликнулся кучер.

— Слышишь, Стефка, — продолжал уже без смеха Махно. — На кой черт мне их заводы и эти чертовы домны? С меня, Стефка, степи хватит. Оглядись, — он сделал широкий круг рукой. — От горизонта до горизонта не меньше ста верст, а за первым горизонтом — второй, и тоже сто, дальше еще сто, аж до самого моря, и на восток до Юзовки донбассовской, и на запад аж до Днепра — все степные дороги ждут наших тачанок. Эй, вы там! — вдруг в азарте крикнул он, обернувшись к своим всадникам. — Заснули вы, что ли? А ну «Яблочко»!

По сотне прокатился одобрительный шум, а Щусь, ехавший впритык к тачанке, откинул полу бурки и, подняв над головой руку — на ней ярко блеснули на солнце золото и бриллианты колец, — подал знак запевале.

— «Эх, яблочко, куда котишься?» — затянул высокий тенор в первых рядах.

— «Попадешь к Махно, — угрожающе подхватила во всю силу легких сотня глоток, — не воротишься!»

Это был своеобразный махновский гимн, символ веры, в котором цинично возносилась хвала дикой гульбе и не знающему границ своеволию. В такую минуту подай команду: «Шашки наголо!» — и сотня, со свистом и гиканьем, черной лавиной двинется в самую лютую сечу, рубя под корень, кого ни прикажет батько Махно, полетит за ним на разбой в любое пекло. Махно слушал и самодовольно улыбался, гордый тем, что в этой отчаянной песне, которая пришлась по нраву даже идеологу анархистов Волину, упоминалось про «батька Махно», он радовался, что его пани Стефания тоже повеселела и напомнила ему одну из тех принцесс, которыми он любовался когда- то, еще школьником, в журнале «Нива».

Завидев впереди серовато-зеленую полоску села, он посерьезнел, проверил заряд в револьвере, висевшем на боку у Стефании, и подозвал к себе Щуся.

Пришпорив коня, Щусь повел его бок о бок с задними колесами тачанки, а чтоб песня не оглушала его, наклонился с седла.

— Слушай, Щусь. Падалка поставил условие: прибыть без сотни. У нас же свои соображения. Мы полным аллюром ворвемся в село.

— Понятно, Нестор Иванович, — сказал Щусь.

Стефания будто невзначай повела на него глазами. «Еще интересней, еще красивей стал, — подумала с завистью. — За один его поцелуй сотню Махно отдала бы…»

— В дальнейшем сам знаешь, что тебе делать, — закончил Махно, — учить тебя нечего. Живого или мертвого. Понял?

— Будьте уверены, Нестор Иванович!

Вскочив на заседланного белого, с трудом раздобытого на селе жеребца, командир Покровского добровольческого полка отдал последние указания для встречи Махно: в штабе всем быть в полной готовности, единственное не разбитое беляками орудие зарядить последним снарядом. (Кто, кроме артиллеристов, будет знать, что последний?) После чего Падалка окинул взглядом свой парадный эскорт, который был призван произвести должное впечатление на Махно, и усмехнулся. Адъютант — как не без добродушной иронии называл он Василия Юрковича — подтянулся в седле на вычищенном до блеска вороном. Парень был крест-накрест перетянут ремнями новой портупеи, которую, удирая, оставил Гнездур, с кобурой на одном боку, с австрийской офицерской, украшенной желтой кистью саблей на другом, и даже при шпорах, прикрепленных к австрийским, с крагами, ботинкам. Красная пятиугольная звездочка красовалась на военной, надетой набекрень фуражке.

Падалка не мог не улыбнуться также при виде своего ближайшего помощника Константина Пасия, человека глубоко штатского, с мягким характером, зато в бою способного на беззаветный подвиг. Для пущей помпезности Пасий надел белочерную тельняшку, поверх нее черный, с красным бантом бушлат, а на голову матросскую бескозырку с золотыми буквами на черной ленте: «Варяг». Кольт в большущей деревянной кобуре на боку и пять гранат-лимонок довершали его снаряжение и должны были соответствующим образом повлиять на переговорах с «властителем степи».