— Мой дедушка не грешник, — дерзнул возразить я священнику. — Он никого не обокрал и никого не убил.

— Твой дед пьяница, — заорал на меня священник. — Он не принял перед смертью святых даров, ему уготовлена одна дорога — в ад, на вечные муки.

— Неправда! — вырвалось у меня.

Я тогда не сознавал, что бросил вызов и священнику, и религии. Я был убежден, что отстаиваю правду, а все, что правда, так учил меня дядя, не есть грех и за правду легко принять даже самые тяжкие муки.

— Моего дедушку мучили здесь, на земле, за правду мучили, за людей, как Иисуса Христа!

Звонкий хлопок линейки по столу заглушил мои слова.

— Замолчи, болван!

Держа в правой руке линейку, священник, путаясь в длинной сутане, прошел вдоль рядов и остановился перед моей партой. К счастью, я сидел третьим от края, и священник не мог огреть меня по спине.

— Выйди вон! — велел он. — Сейчас же! Ну?

Я не двинулся с места. Не встали из-за парты и мои друзья, которым священник приказал выйти, чтобы легче добраться до меня. До сих пор священник бил учеников по рукам, как учительница в младших классах, и это не считалось в школе серьезным наказанием, сейчас же линейка могла пройтись по моим плечам.

— Ты выйдешь? — спросил священник.

— Нет, — ответил я решительно.

Тогда священник схватил за плечи крайнего, Стефана Михновского, но я мгновенно нырнул вниз и полез из-под своей парты дальше, под соседнюю, потом еще дальше и не вылезал оттуда, несмотря на угрозы священника. Между ногами школьников я чувствовал себя как в густом лесу. Священник метался из одного угла класса в другой, бил линейкой о парты, кричал на учеников, чтобы они задержали меня, но они лишь делали вид, что слушаются, на самом деле помогали мне всячески не попасть в руки святого экзекутора. При этом они подняли такой шум, что разъярившийся священник вынужден был выбежать в коридор за сторожем.

— Ну, теперь я выйду! — сказал я, выбираясь из-под парты. Меня охватил азарт борьбы, мне хотелось во что бы то ни стало перехитрить «святого» отца. Когда в сенях скрипнула дверь, я метнулся в угол и спрятался за черную доску.

Священник, а за ним сторож с длинной кочергой вошли в класс и принялись среди напряженной тишины обходить с двух сторон парты. Я тихонько, мышонком, шмыгнул из-за доски к порогу, еще тише открыл незапертую дверь и с кошачьей ловкостью выскользнул в сени.

10

Когда Петро вышел на улицу, из-за поросших елями гор, что подступили с юга вплоть к селу, показался краешек солнца, такого слепяще-яркого, словно его только что выхватили из кузнечного горна. Хотя щеки пощипывал морозец, в воздухе уже чувствовалась весна. Днем снег на крышах, пригретый мартовским солнцем, зачастит капелью со стрех, заиграют под его лучами серебряные сосульки, и тогда крыши крестьянских хат по-праздничному засверкают прозрачными, словно зажженными от солнца, причудливыми свечками.

— Здравствуйте! — почтительно приветствовали учителя дети по дороге в школу.

— Доброе утро, — отвечал Юркович своим воспитанникам.

К нему выбегали с дворов, из боковых закоулков, ждали те, что шли впереди, догоняли запоздавшие, и к школьному крыльцу учитель подходил в окружении большой толпы ребятишек, обвешанных холстинными сумками. Он уже занес ногу через порог, когда перед ним возник почтальон и протянул ему письмо, должно быть, из вчерашней, поздно привезенной почты.

Петро задержался, приятно пораженный столь ранним подарком. Тотчас мелькнула мысль: «От нее! Дала-таки о себе знать. Спохватилась, что была не права».

И гнев, и тяжкая обида — все забылось. Стефания снова встала перед ним, какою запомнилась с первой встречи над Саном. Сан и Стефания, хоть не было между ними ничего общего, слились в воображении Петра в один поэтичный образ. Шумливый Сан серебристым вьюном петляет меж крутых берегов, подмывает их, и глыбы земли вместе с пихтами падают в его пенистую быстрину. Стефания же, хрупкая, молчаливая, тихая, казалось, не в состоянии была даже букашку обидеть. А что ее нежная ручка написала тогда очень недоброе письмо, в том виноват Кручинский. Черный иезуитский ворон, отвратный в своей звериной ненависти ко всему русскому, водил ее рукой…

Это письмо будет другим. Петро поднес его к глазам, прежде чем распечатать, прочитал адрес. Хотя нет, это не Стефания писала! Заостренные, неровные, небрежные или наспех набросанные буквы, у Стефании же почерк ровный, буквы крупные, округлые…

Разорвал конверт, развернул небольшой, вырванный из тетради лист бумаги. Шаль было расстаться с иллюзией, не оправдалась его последняя надежда: письмо писала чья-то чужая рука…

«Привет, Петро! — пробежал он глазами. — Эгей, пан профессор. Догадываешься, кто тебе пишет? (Волю мой, это ж он, Михайло Щерба, забытый, но незабываемый друг семинарский!) Почти шесть лет прошло с того дня, как отец катехита[11] произрек над моей головой свое апостольское «благословение». Попав невзначай в Санок, узнал, что ты учительствуешь в Синяве. Это хорошо. Любопытно только, каким истинам учишь своих школьников? К какому берегу в конце концов пристал? Сожалею, что наша дружба так скоропостижно оборвалась. Немного о себе: много, ох как много пришлось увидеть и пережить. И горя и радости. Утешаюсь тем, что горе не придавило меня, что хребет мой лемковский крепок, трудненько переломить его. Смотрю вперед, цель нашего парода вижу ясно. А ты, Петруня? Какие зерна сеешь в детские души? Льщу себя надеждой, что не отравленные, наподобие тех, какие пытались затолкать в наши души «духовные отцы» из семинарии. Встретимся когда-нибудь — побеседуем. А может, я к тебе в Синяву соберусь. Сейчас же должен спешить.

Крепко жму руку. Твой М. Щ.».

Петро сунул письмо в карман пальто. Он был сам не свой, растревожен до крайности. Письмо переполнило его радостью и вместе с тем тоской. Он даже перестал замечать детей, которые, здороваясь с ним, проходили в школу. Не мог сообразить толком, о чем говорила ему молодая учительница панна Казя, — что-то там дети наозорничали, кого- то следовало наказать… Петро невнимательно кивнул головой, сбросил пальто, заглянул в записную книжечку, на расписание уроков, бросил учительнице:

— Потом, потом, панна. Пусть сторож даст звонок к урокам. — И, взяв со стола книги, пошел в класс.

Но уроки не принесли Петру ни успокоения, ни удовлетворения. Из головы не выходил Михайло Щерба. Горячий, с густой шапкой волос семинарист, которого дирекция не допустила к выпускным экзаменам, заслонил даже Стефанию. Дал-таки сегодня весточку о себе. «Привет, привет, Михайло». Петро вспомнил, как на третьем курсе у Щербы нашли запрещенные книжки, им тогда заинтересовалась даже саноцкая жандармерия, он стал «подозрительной» личностью не только в семинарии, но и среди «добропорядочных» кругов уезда. Отец катехита созвал всех в конференц- зал и прочитал семинаристам целую проповедь по случаю тяжкого греха Михайлы Щербы: он осмелился не только прятать у себя, но даже читать ученикам стихи богоотступника Франко, того самого львовского писателя, который призывает в своих сочинениях не к святой вере Христовой, не к смирению перед господом богом, а к разбою, к так называемому социализму.

— Иван Франко наша гордость, наш неподкупный гений! — выкрикнул тогда Михайло на весь зал.

Давно, ой как давно состоялся этот диалог между катехитою и Щербой, и посейчас звенит в ушах Петра безбоязненный голос Михайлы. Что-то с ним теперь? Почему не пишет, чем занимается? На первых порах устроился было репетитором к купеческим детям, были кое-какие неприятности со стороны охранки, потом исчез. Одни поговаривали, будто перебрался в Вену, стал профессиональным революционером, другие — что перешел восточную границу… А выходит — нет. Щерба где-то здесь — может, в Кракове, может, во Львове…

Почти машинально вел сегодня уроки Юркович. Перед глазами стоял Михайло, ставил все новые и новые вопросы.

вернуться

11

Катехита — законоучитель.