Изменить стиль страницы

— Взял и пошел?

— Взял и пошел. Грязный, в лохмотьях, в огромной солдатской шинели — настоящий беспризорник. Полы шинели мне отрезали ножом, чтобы она не мела мостовую. Края обтрепались, а у меня не было ножниц, чтобы их подровнять. Вместо башмаков — калоши, выкроенные из автомобильных шин, привязанные веревкой и тряпкой, а внутри набитые войлоком.

Джейн посмотрела на него недоверчиво:

— Твое изобретение?

— Нет, в те времена это был довольно обычный вид обуви для бродяг. Я достал адрес Эренбурга в городском справочном бюро — быть может, единственном учреждении в этом полицейском государстве, помогавшем простым смертным. Нужно было всего-навсего войти, заполнить бланк с фамилией человека, которого ты ищешь, и тебе давали адрес.

— И тебя пропустили к нему в этих лохмотьях?

Сначала его не было дома, и я снова зашел вечером, сказал, что я поклонник таланта писателя, и он вышел в переднюю. Спросил, откуда я, а я ответил, что я беженец с оккупированной немцами территории, один во всем мире. Эренбург спросил, сколько мне лет. Наверное, ему стало меня жаль, потому что он пригласил меня в квартиру, Я до сих пор все помню, даже как билось мое сердце. В те дни Эренбург был на вершине славы, его статьи и книги всюду печатались. Он был великим борцом против немцев, своими призывами поднимал дух советских солдат, как раз в то время, когда они терпели самые горькие поражения. И вот явился я, и он принимает меня в квартире, роскошнее которой я до той поры не видел.

—Значит, он больше не был анархистом?

—Он спросил, какие его книги я читал, а я выпалил: «Хулио Хуренито». На какой-то момент он замолчал, стал суровым, словно я сболтнул что-то не то (так оно и было). А дело в том, что Эренбург написал эту книжку сразу после революции, задолго до того, как Сталин разделался со всякими анархистами. Ему были совсем ни к чему эти напоминания. Видимо, повесть уже была изъята из всех библиотек и сожжена, может, даже у него самого не было ни одного экземпляра. В некотором роде она воспевала то, что Сталин всегда подавлял.

—Значит, начало знакомства было неудачным?

—Как раз наоборот. Я сказал политически неверную вещь, но по-человечески писатель после минутного молчания вдруг потеплел душой, словно обрел давно пропавшего сына. Эту книгу он явно любил, гораздо больше, чем литературную поденщину, которой занимался в последние годы. Он вложил в нее душу, но, может быть, никто не осмеливался с ним говорить о ней — тогда боялись, что кто-то подслушает такой разговор.

Виктор рассказал, как Эренбург достал для него чистую одежду, помог снять угол для жилья и устроил учеником в железнодорожные мастерские. Раза два в неделю они встречались. Виктор рассказал ему свою историю, между прочим, весьма приглаженную, поскольку к тому времени он уже научился не доверять даже самым близким друзьям. Он даже признался, что мечтает стать писателем, и не каким-нибудь, а таким же влиятельным, как сам Эренбург. Его благодетель снисходительно улыбнулся, попросил говорить дальше, потом рассказал кое-что из своей собственной, тоже не легкой жизни. Немного рассказал, потому что тоже не хотел рисковать. Но вскоре доверие и дружба, которые у них возникли, позволили Эренбургу затронуть тему гораздо более опасную, чем все прежние.

— Если ты действительно хочешь стать писателем, — сказал он, — придется принять какие-то решения сейчас Ты поляк, родился в Польше, там ходил в школу, усвоил ее культуру. Чтобы стать советским писателем, надо начать с нуля, а это трудно. Для тебя это чужая, неизвестная страна.

Он хотел сказать, что Виктору лучше всего уехать из Советского Союза, и позже объяснил, как это нужно сделать. Поляков, попавших в плен и помещенных в русские лагеря в начале второй мировой войны (во времена договора между Сталиным и Гитлером), сейчас освобождали, чтобы влить их в новую польскую армию, которая должна была воевать на стороне русских против общего врага — немцев. Было решено послать небольшое соединение польских летчиков в Англию, чтобы пополнить польскую эскадрилью, понесшую большие потери в «Битве за Англию». Виктор, сказал Эренбург, должен попасть в это соединение, хоть это и будет нелегко.

Ему следует явиться на польский призывной пункт, сказать, что он доброволец, хочет быть летчиком, и ответить на ряд вопросов. Видимо, Эренбург заранее выяснил, что это будут за вопросы. Они спросят, что его связывает с авиацией и есть ли у него летный опыт. Поскольку вряд ли все это он мог приобрести в его возрасте, ему надо ответить, что он в свое время был членом группы бойскаутов, а они упражнялись в полетах на планерах. Но прежде всего нужно пойти в библиотеку и прочитать об этих планерах побольше. Кроме того, военные предпочитали людей, знающих английский язык, значит, ему нужно найти английский разговорник, выучить несколько фраз наизусть — ну, например, слова приветствия и несколько ходовых выражений — и выстрелить этими фразами в офицера, который будет его расспрашивать. Тот, вероятнее всего, будет знать английский хуже, чем Виктор.

Потом Эренбург перешел к самому главному.

— Ты еврей, — сказал он, — а среди поляков есть ярые антисемиты. Они считают, что эта летная часть должна состоять из элиты, и не собираются набирать в нее евреев. Значит, тебе придется поменять имя и фамилию. Иначе ничего не выйдет.

Виктор все сделал так, как посоветовал Эренбург, и механизм сработал. Через несколько месяцев он был в Англии, с новенькой польской фамилией, усердно посещал католическую службу по воскресеньям и тайком следил за своими товарищами, осенявшими себя крестным знамением, чтобы делать так же.

— Но, будучи в Англии, ты мог бы перестать притворяться? — спросила Джейн.

— Легко сказать, — ответил отец. — Ты просто не представляешь себе пропасти, разделяющей поляка и польского еврея. Второй — это не поляк, это еврей, то есть низшее существо, а я притворялся чистокровным поляком, меня за такого и принимали. Я слушал анекдоты о евреях и прочие мерзопакости и молчал. Ты спрашивала про мою «тайну». Это она и есть.

— Да, ты мне рассказывал это однажды, но только одни голые факты, и я не почувствовала тогда, как тебе было трудно. Значит, от этого ты и бежал?

— Наверное, можно сказать и так. Мне пришлось полностью изменить свою личность, жить чужой жизнью, и все это без той необходимости, по которой то же самое делали многие евреи, живя в Европе при Гитлере. Они так поступали, спасая свою жизнь и жизнь своей семьи. Меня может оправдать только моя молодость, незрелость, одиночество. Я был совершенно один: не с кем посоветоваться, некому признаться. И меня засасывало все глубже и глубже. Я сочинил некоторые детали, укрепляющие остов моей истории, с тем чтобы включаться в общий разговор, когда начинались воспоминания. А их в те годы было немало. Когда после войны меня демобилизовали, я поступил работать на Би-би-си и надеялся отчасти сбросить маску, но этого не получалось. Я поддерживал отношения с друзьями из летной части, появились и новые друзья, и я видел, что не могу в один прекрасный день сказать: «А знаете, я еврей, я совсем не тот, за кого вы меня принимаете». Может, ты думаешь, мне это надо было сделать. Может, ты и права. Но ты никогда не была частью презираемого, затравленного меньшинства. У тебя нет опыта. А опыт этот или просвещает, или отупляет.

— Нет, папа, я тебя не обвиняю. Я даже очень рада, что ты мне рассказал. Твоя откровенность для меня очень много значит.

— А может, она помогает мне даже больше, чем тебе, — сказал Виктор. — Я так раньше ни с кем не разговаривал, даже с твоей матерью. Кое-что я рассказал ей через несколько лет после женитьбы, а она ответила: «Как ужасно, что все эти годы ты страдал от этих мыслей». Но ведь она не еврейка. Хорошо хоть ты — наполовину. Она мне очень сочувствовала, но, по-моему, не очень меня понимала. То, что я скрыл свою национальность, когда мы поженились, не имело для нее значения. А меня терзало то, что я вам не мог все рассказать. Ни ей, ни тебе, ни Ричарду, когда вы начали подрастать.