Изменить стиль страницы

—Сейчас как будто непохоже, что я тебя переживу?

Растерянность отразилась на лице отца.

— Не огорчайся, папа. Полагаю, я справлюсь. А если я смогу с этим справиться, значит, сможешь и ты. У меня было достаточно времени, чтобы свыкнуться с этой мыслью. В больнице я почти все время думала об этом. Вернее, когда мне было тяжело. То есть тогда, когда я не могла с тобой разговаривать.

— Все в порядке, Джейн, теперь все в порядке, — машинально повторял отец, как твердят ребенку, когда он ушибся. — Все в порядке.

— Знаю, тебе тоже было тяжело. — Джейн не извинялась, она объясняла. Но эти слова сгладили душевную боль, которую отец продолжал испытывать, вспоминая недели отчужденности.

Он действительно говорил правду, когда заявил Ричарду, что не чувствовал за собой вины. Правдой было и то, что, как опасался Ричард, было рискованно подталкивать Джейн и Виктора к разговору о прошлом — ведь теперь отец и в самом деле ощущал свою вину. Но это была вина, с сознанием которой он мог продолжать жить. Только потому, что дочь была в состоянии разговаривать с ним, он мог тихо сидеть у ее постели, смотреть спокойно ей в глаза и обсуждать с ней то, что встает перед человеком, когда он умирает, — самую смерть.

Он заметил, что вряд ли нашлось бы много людей, способных воспринять слова доктора Салливана, как она. «Уверен, что я бы не смог». Как она могла принять приговор без возражений, так спокойно, так естественно?

— Потому, что смерть естественна.

Виктор не считал это естественным — во всяком случае, для человека ее возраста, но не осмелился сказать это вслух. Он спросил лишь:

— Что ты понимаешь под «естественным»?

— По-моему, можно рассматривать эту проблему с двух сторон — в смысле географическом и в смысле историческом.

— У тебя, значит, на этот счет есть своя философия?

— Не знаю, можно ли это так назвать. В больнице я рассматривала эту проблему в географическом смысле. И рассуждала я так: взгляните на меня, Джейн, лежащую в этой постели — в этой именно точке земного шара, в городе с семимиллионным населением, — и каждый день, каждый час, быть может, каждую минуту кто-то здесь, в Лондоне, умирает. А Лондон расположен в Англии, где проживает 50 миллионов человек, которые все рано или поздно умрут. Англия же оставляет всего лишь крохотную частицу мира, населенного четырьмя миллиардами человек. Это значит, что в это время во всем мире непрерывно умирают, очевидно, миллионы людей, причем сейчас, в эту самую минуту, их число достигает нескольких тысяч. И что же я такое, в этом географическом смысле, как не простая песчинка? Так почему же моя смерть должна быть чем-то страшным, чем-то, с чем трудно примириться? Почему она должна быть более неприемлемой, чем смерть всех других людей? Что во мне такого особенного?

— А в историческом смысле? — подсказал отец.

— Ну что ж, погляди на мир и подумай, как долго он существует — я имею в виду не отдельную цивилизацию, а все человечество вообще. Подумай о миллионах и миллиардах людей, приходивших до нас и умиравших год за годом, век за веком в течение тысяч и тысяч лет, и о всех тех миллиардах, которые придут после нас и тоже умрут. Совершенно ясно: это происходит и должно все время происходить на земле. Так почему же не примириться с этим фактом? Зачем возмущаться? Зачем бороться? Так должно быть. Так есть. И больше тут не о чем говорить.

— Да, это достаточно логично. Однако ясно и то, что я боюсь смерти, а ты не боишься.

— Ох, я тоже сначала боялась. Но у меня было много времени, чтобы все обдумать. Все эти месяцы. Мне было известно, что шансов у меня довольно мало. Случались моменты, когда я говорила себе: «Лучше бы мне умереть поскорее, сейчас, чем жить так, как я живу». Бывали и другие времена, когда я была готова предпринять что угодно, примириться с самым худшим, что могли сделать со мной химиотерапия или облучение, — со рвотами, судорогами, выпадением волос, со всем, лишь бы у меня оставался хоть какой-то шанс. Страх больше всего мучил меня по ночам. Днем, когда вокруг были люди, легче было оставаться спокойной. Ночью же, когда все уходили и я оставалась одна, я чувствовала себя такой измученной, что страстно желала заснуть, забыться. Но не могла. Лишь только я пыталась уснуть, как страх во мне вспыхивал с такой силой, что я была не в силах уснуть. Я могла думать только о раковых клетках, которые носятся вокруг моего тела или, что было еще хуже, отыскивают новые места в моем организме, проникают в него, делятся, растут. И пожирают здоровые части тела.

Джейн впервые так прямо заговорила с отцом о том, что умирает, и сделала она это только после того, как он поведал ей о своих собственных страхах. Создавалось впечатление, что она пытается помочь ему перебороть свою боязнь. Это ей не удалось, но Виктор твердо решил об этом промолчать. Вместо того он вытащил на свет другое воспоминание, которое долго хранил в душе.

— Мне думается, я знаю, что ты чувствовала. Помнишь тот случай, когда врач в первый раз сказал мне, что у меня грудная жаба? Я пришел тогда домой, и мы сидели на террасе, глядя на заходившее солнце. Я не сразу собрался с духом сообщить тебе и маме, что он мне сказал, и обе вы были ко мне так добры и ласковы и всячески успокаивали меня. А я просто сидел и не мог ничего больше из себя выжать.

— Ты держался очень мужественно, папа, я хорошо помню. Быть может, мне это передалось от тебя.

Действительно ли она считала, что он был мужествен, или же все еще старалась ему помочь? Возможно, так ей тогда показалось. Но для него диагноз врача прозвучал чем-то вроде смертного приговора, угрозой, что его в любую минуту может ни за что ни про что поразить сердечный приступ. Мысль о смерти ослепила его. Это было похоже на состояние человека, который в течение какого-то времени смотрит в упор на яркое солнце, а затем сразу же отводит глаза. О смерти он размышлять не мог. Почувствовать — да; обдумать — нет. Однако то, что он чувствовал, являлось состоянием некоего небытия, ощущением того, что он стоит перед какой-то огромной пустотой, перед внезапно разверзшейся у его ног бездной. Вот это-то состояние и называют внутренним оцепенением, мелькнуло у него в мозгу, и, содрогнувшись от ужаса, он выбросил все эти мысли из головы.

Только теперь, по подсказке Джейн, он начал снова думать об этом, думать неохотно, поскольку одна мысль влекла за собой другую, и порой он ловил себя на том, что снова переживает кошмары военного времени. Вопросы Джейн показывали, что она понимает его состояние, и старается пробудить в нем воспоминания о днях войны. Он видел, что дочь пытается ему помочь, но не смог откликнуться на ее вызов. Он еще был к этому не готов.

Всю эту неделю к Джейн приезжали друзья из Лондона. Они вспоминали прошлое, готовили ее любимые вегетарианские блюда. Диагноз доктора Салливана они знали, но Джейн отнеслась к нему спокойно, и эти дни по-доброму запомнились всем.

Каждому, кому она была дорога, Джейн хотела оставить на память о себе что-нибудь не только приятное, но и полезное. И она стала подбирать, что кому подойдет. Книги, кружки, домашняя утварь — все, что она старательно выбирала и покупала на свои сбережения или получала в подарок, останется у тех, кого она любила. Иногда, не найдя для кого-то ничего подходящего, она просила мать что-нибудь купить. Составляла с помощью Розмари списки, кому что подарить.

— Я задаю тебе столько хлопот, — порой говорила Джейн. — Все это мне надо бы сделать самой.

На это мать отвечала:

— Сейчас, когда ты еще с нами, делать покупки легче, а потом у меня, наверное, не хватило бы сил.

Иногда мать и дочь вместе плакали — расставание было неизбежным. Порой Розмари объясняла дочери, почему они ее никогда не забудут, всегда будут о ней помнить.

В их жизни она занимает так много места — как же им ее забыть? Тело ее умрет, но любовь к ней останется, и в этом смысле она будет по-прежнему жить; будет с ними. Как могут они забыть то, что узнали от нее? После нее останется так много вещей, сделанных ее руками, — предметов обихода и просто красивых вещей, которые будут напоминать о ней.