Самсон Игнатьевич зыркнул на открытку, скинул в общую пачку — ну все как обычно — и буркнул, что ему пора «звякнуть». Телефон у него в дальней комнате. Нет, походка у него не шаткая. Идет не быстро, но твердо. Не исключаю, утрами делает основательную зарядку, а что много гуляет и проводит время на свежем воздухе, это все знают. Вон, щеки румяные.
А дом у него, за плату, полагаю, прибирает пожилая величавая особа лет сорока восьми — пятидесяти, не старше — отнюдь не обрюзгшая и морщинистая. Такая плавная в движениях, мягко-улыбчивая, а формы… как бы это поаккуратней выразиться… видные, но как бы заглаженные, очень уж округло-размерные. Нет, с ней природа не намельчила. Да, и все время отводит со лба светлую густую прядь. И волосы-то копной! Чуете, куда клоню?.. А рот не вялый, а тугой, алый; губы не тонкие, не съеденные возрастом — слегка отвороченные. Нет, эта особа не скучно скоротала век. Почему скоротала? Может, только и раскрутилась… Глаза?.. Речной воды, прозрачные. И сверхопрятная, всегда в наглаженном белейшем переднике. И чувствуется, своя в комнатах. Всегда в туфлях без каблучков, с расфуфыренными помпонами. Вещи вытирает с заботой, ставит бесшумно — привыкла уже к ним, как собственные. Включает телевизор, выключает — ну своя здесь. Имя? Дай Бог памяти… Ва… Ван… Ванда?.. Васса… Васса Леонтьевна! А фамилия?.. Фамилия?.. Ордынцева! Русачка чистая. А голос грудной, большой душевной щедрости. Поневоле улыбаешься тому, что рассказывает, каждому слову киваешь…
Так вот, Самсон Игнатьевич отправился в дальнюю комнату. Он по старинке говорит о звонках по телефону «звякнуть» («пойду звякну»). А из той комнаты — усыпляющее жужжанье пылесоса. У них не наш пылесос, а «филипс». Значит, Васса Леонтьевна прибирает. Самсона Игнатьевича слышу: фальцетиком скороговорит по телефону, голос его всегда отличала зычность, тут возраст… метит, проклятый.
Я и задумался, а спохватился — тишина. Нет, пылесос знай качает, а Самсона Игнатьевича не слыхать. Я и оглянулся на дверь — пора бы. Уж очень горело спросить о Троцком — есть там один эпизод: кровь и тьма — ничего не сообразить. И глазам не верю: в зеркало, а оно в коридоре промеж обеих комнат, Васса Леонтьевна: в руке металлическая палка пылесоса, как драила ковер — так и стоит, только распрямилась… Клянусь, я остолбенел! Мой Самсон Игнатьевич уже опустил трубку и… Как бы это выразиться? Понимаете… Уж как изловчился, но, в общем, одна грудь у Вассы Леонтьевны целиком наружу — выпростал из лифчика. Грудь белая, пышная, но не длинная и не слабая — так чтобы жиделью. А белизны — ослепнуть впору! И заметны розоватые рубцы от лифчика. И сосок-то уже успел напрячься, с мизинец… Клянусь, не вру! И признаться по совести: в самом соку Васса Леонтьевна, ей-ей!
А Самсон Игнатьевич привычно, ловко эту самую грудь ловит, оглаживает, наминает — да как проворно! А Васса Леонтьевна (я почему-то в этот острый момент назвал ее про себя Вандой, вот же чертовщина!) не уворачивается, только прижимает палец к губам и отчаянно округляет глаза на дверь: мол, посторонний там, окстись, бес, куда нам при постороннем?!
И ведь вот от одной открытки так взыграло! И старик ведь! Да разве старик — старец, но не ветхий — это свидетельствую. Я моргаю и себе не верю. А он, окаянный, ее грудь губами, губами! И уж тут Васса Леонтьевна не устояла: часто задышала, бедрами заюлила. Там чем юлить — есть, и даже очень, но все это в форме, линиях. Я взял и отвернулся (смотрения-то было на секунду-две, пока я чухался).
Вот так. Это он ее походя обмял, не больше. Порыв в чистом виде. Молодец и есть.
И тут как молнией меня озарило, я вспомнил и понял, отчего Лев Николаевич Толстой так сердился на природу продолжения рода. Так меня шарахнула эта сцена! Посудите, и за 70 лет эта природа сохраняет у мужчин и вожделение, и охоту до этого, и, разумеется, похоть… думаю — и влюбленность. Нет, не исключаю, что именно и влюбленность!.. А ежели еще и энергия чувств, как у юноши и даже забористей? Ведь энергия чувств у всех разная, поэтому нельзя одного судить за «то» и «это»: разный накал страстей. У одного, как огонек от спички, а у другого — вулкан, Ключевская сопка! Бушует, клокочет страсть. И тогда-то… прикиньте-ка… как сие состыковать с возрастом, отношением окружающих к возрасту (мол, дед, старик) и вообще… А достоинство, сознание срамности данного переживания в такие-то лета и вообще стыдность подобного влечения, эта позорная зависимость от детородного органа? Только в петлю и остается… Плешь, морщины, старческие пятна по коже, вставные челюсти — и любовь?.. Да, стрелы Амура…
Это в 20–30 годков необременительно о любви и женщинах в мыслях раскидывать и соответствующе чувствовать себя, вести: в башке еще ветер, и сам вроде только для этого определен и назначен. А вот в 70, 80 и старше?! Ну куда деваться? А страсть-то невыдуманная, существует предметно и мучает, терзает… Да на мир стыдно смотреть, вроде прокаженный. Ну топай куда подальше со своим устройством, не погань себя и родных…
Тут меня на сей счет крепко просветило…
Слыхал я, что у Самсона Игнатьевича есть дочь и сын, но сам он о них никогда не заговаривал. И мне лишь остается гадать, кто их мамаша. Не исключено, что делопроизводительница Клавдия Ивановна. О ней мне рассказывал Геннадий Алексеевич Кубряков. С Кочкиной они оказались однодельцами — так говорил Кубряков, ибо имел еще срок в царские времена. А тогда они с Кочкиной получили по 12 лет.
Клавдия Ивановна любила Брюхина истово, подвижнически, но в лагере потеряла здоровье и умерла на шестом году заключения.
Однажды, «втерев» внеочередные 200 граммов, Самсон Игнатьевич уж очень расчувствовался и впал в хвастовство, показав вдруг (я онемел от этого зрелища!) письма Демьяна Бедного, Александра Богданова, даже короткую и беглую записочку Троцкого на форменном бланке РВС республики, да еще с приписочкой Эфроима Склянского! Отдельными пачками лежали письма Покровского, Александра Фадеева и от женщин — их почерк спутать нельзя.
Самсон Игнатьевич даже позволил пробежать записочку Троцкого с шутливым добавлением Склянского — все в каких же уважительных тонах!
Что-то совсем немаловажное сподобился сделать для них безвестный красноармеец Пятой армии Самсон Брюхин — в те годы удалой молодец. Увидел я его однажды на фотографии тех лет. Просто глаз не отвести.
А самое поразительное — покоится это все на той же бельевой полке в шкафу по соседству с амбарной книгой, так знакомой мне с детства, под тугой перевязью разноцветных тесемок от конфетных коробок — взять такие больше неоткуда.
Сообразил я, что по-прежнему самое важное Самсон Игнатьевич не доверяет чужому взгляду и держит среди рубах, полотенец и трусов…
Вот и гадай, крути головой, кусай губы, что же такое — Самсон Брюхин.
Я так до сих пор и не ведаю, но лелею надежду прознать. Совсем недавно старик сделал мне намек, что, мол, все оставит в надежные руки, и так посмотрел! Будь я верующим — перекрестился бы…
Глава V «ЖЕНЕВСКИЙ» СЧЕТ
На вопрос, кого из царствующего дома надо уничтожить, знаменитый Сергей Нечаев ответил:
— …Всю великую ектенью.
Прочитав сие, Ленин воскликнул (поди, не воскликнул, а ахнул восторженно):
— Да! Весь дом Романовых! Ведь это просто до гениальности!
Стало быть, очень занимал Ленина данный предмет. Уже держал в памяти роспись на все сословия России. Люди влюблялись, слали письма, ходили в гимназии, растили детей, прикапливали деньжата на одежонку или лавку, а их судьба уже была расписана. Вот и Романовым местечко определилось…
Ектенья — заздравное моление о государе и о доме его по чину службы. После января 1919-го России она уже была не надобна. Романовых в России не осталось — ни одного, даже младенца или маломощной старухи. Одни только кости… Всё в полнейшем соответствии с Нечаевым и Плехановым (помните диспут в Женеве — плехановскую гильотину на Казанской площади?)…