Изменить стиль страницы

— О, да, — ответила она, — я люблю свой дом; меня вполне удовлетворяют мои дети. Я никогда не была особенно веселой. Мне просто бывало иногда скучно, вот и все, мне нехватало какого-нибудь умственного занятия, но я так и не нашла его… Да и к чему? Моя голова, пожалуй, не осилила бы этого. Я не в состоянии была прочесть роман, чтобы у меня не разыгралась отчаянная мигрень; три ночи подряд его герои не выходили у меня из головы… Одно только шитье не утомляло меня. Я сижу дома, чтобы не слышать уличного шума, всех этих сплетен и глупостей, которые меня изводят.

Время от времени она умолкала и поглядывала на Дезире, которая спала, положив голову на стол, и сквозь сон улыбалась своей глуповатой улыбкой.

— Бедняжка! — тихо проговорила Марта. — Она даже и шить не может — у нее сразу же начинает кружиться голова. Единственное, что она любит, — это животные. Когда она уезжает на месяц к своей кормилице, она там не вылезает с птичьего двора и возвращается домой с румяными щечками, поздоровевшая.

Марта часто заговаривала о Тюлете, и чувствовалось, что ее мучит смутная боязнь сумасшествия. Аббат Фожа уловил какую-то странную растерянность в этом столь мирном с виду доме. Марта, несомненно, любила своего мужа спокойной любовью, но это чувство несколько расхолаживалось страхом перед насмешками и вечными придирками с его стороны. Ей был так же тягостен его эгоизм, как и его пренебрежительное отношение к ней; она чувствовала к нему какую-то неприязнь за тот покой, которым он ее окружил, и за то благополучие, которое, по ее словам, делало ее такой счастливой.

Говоря о муже, она повторяла:

— Он очень добрый человек… Вы, наверно, слышите, как он иной раз покрикивает на нас. Это оттого, что он до смешного любит во всем порядок; стоит ему увидеть опрокинутый цветочный горшок в саду или игрушку, лежащую на полу, как он тотчас же выходит из себя… Впрочем, он вправе поступать по-своему. Я знаю, его недолюбливают за то, что он нажил кое-какие деньги, да и теперь еще время от времени заключает выгодные сделки, не обращая внимания на болтовню… Над ним насмехаются также из-за меня. Говорят, что он скуп, держит меня взаперти, отказывает мне даже в паре ботинок. Это ложь. Я совершенно свободна. Конечно, он предпочитает, чтобы я была дома, когда он возвращается, а не разгуливала бы где попало, не бегала бы вечно по улицам или же по гостям. Впрочем, он знает мои вкусы: что мне делать там, вне дома?

Когда она начинала защищать Муре от городских сплетен, она вкладывала в свои слова какую-то особую горячность, словно ей приходилось защищать его также и от других обвинений — исходивших от нее самой. И она с какой-то повышенной нервностью принималась обсуждать, какою могла бы быть ее жизнь вне дома. Казалось, что страх перед неизвестностью, неверие в свои силы, боязнь какой-то катастрофы заставляли ее искать прибежища в этой маленькой столовой и в саду с высокими буксусами. Но минуту спустя она уже смеялась над своим ребяческим страхом, передергивала плечами и снова неторопливо принималась за вязанье чулка либо за починку какой-нибудь старой сорочки. И аббат снова видел перед собой холодную мещанку с бесстрастным лицом и невыразительным взглядом, распространявшую по дому запах свежевыстиранного белья и скромного букета, собранного в уголке сада.

Так прошло два месяца. Аббат Фожа и его мать стали частью домашней жизни Муре. По вечерам каждый из них занимал за столом свое обычное место; все так же горела лампа, и одни и те же восклицания обоих партнеров все так же раздавались среди обычной тишины, по-прежнему врываясь в одни и те же приглушенные беседы аббата с Мартой. В те вечера, когда старуха Фожа не слишком его обыгрывала, Муре находил своих жильцов «весьма приличными людьми».

Его любопытство праздного буржуа полностью было поглощено заботами о вечерней партии в пикет. Он теперь уже не подсматривал за аббатом, говоря, что успел хорошо его узнать и находит порядочным человеком.

— Да бросьте вы это! — восклицал он, когда в его присутствии нападали на аббата Фожа. — Вы зря болтаете и невесть что придумываете, когда все так просто и ясно… Верьте, я изучил его как свои пять пальцев. Мы с ним так подружились, что он все вечера проводит у нас… Конечно, он не из тех, что раскрывают свою душу перед кем угодно: потому-то его и не любят и считают гордецом.

Муре доставляло истинное наслаждение, что он один во всем Плассане может похвастать дружбой с аббатом Фожа; он даже несколько злоупотреблял этим преимуществом. Каждый раз, когда он встречал старуху Ругон, он с торжествующей улыбкой давал ей понять, что переманил на свою сторону ее гостя. Та лишь лукаво усмехалась в ответ. Со своими близкими приятелями Муре бывал более откровенен: он втихомолку рассказывал, что эти чортовы попы делают все не так, как другие люди, приводил мельчайшие подробности, описывал, как аббат ест, пьет, как разговаривает с женщинами, как он сидит, расставив колени, но никогда не кладет ногу на ногу; тут же отпускал якобы невинные шуточки, насквозь пропитанные смятением вольнодумца, впервые столкнувшегося с доходящей до пят таинственной сутаной священника.

Вечера проходили один за другим, и наконец наступил февраль. В своих уединенных беседах с Мартой аббат Фожа, казалось, тщательно избегал заговаривать о религии. Как-то раз она почти шутливым тоном сказала ему:

— Как хотите, господин аббат, я не из набожных и даже в церковь редко хожу… Да и понятно: в Марселе я всегда была очень занята, а теперь мне лень выходить из дому. Кроме того, должна вам признаться, я не была воспитана в благочестии. Моя мать говорила, что бог — внутри нас.

Аббат молча опустил голову, давая понять, что предпочел бы в подобной обстановке не касаться этих вопросов. Однако как-то вечером он красноречиво описал, какую неожиданную помощь страждущие души находят в религии. Разговор зашел об одной бедной женщине, которую несчастья всякого рода довели до самоубийства.

— Она напрасно отчаялась, — произнес аббат своим вдохновенным голосом. — Ей, по-видимому, было неведомо утешение, которое приносит молитва. Мне довелось видеть немало женщин, которые приходили к нам в слезах и сокрушенные, а уходили, унося с собой то, чего они не могли получить ни в каком другом месте, — покорность судьбе и любовь к жизни. Это потому, что они преклонили колени и где-нибудь в дальнем углу церкви вкусили блаженство смирения. Они снова возвращались и забывали все, предавая себя богу.