— Magnificat anima mea Dominum…[11]
Это было благодарственное песнопение, которое уже гремело в Гроте, но здесь оно само рвалось из сердец.
— Et exsultavit spiritus meus in Deo salutari meo…[12]
Мари радостно всходила по громадным ступеням к Базилике, ощущая все возрастающее ликование. Ей казалось, что ноги ее, так долго остававшиеся безжизненными, крепнут с каждым шагом. Тележка, которую она торжествующе везла за собой, представлялась ей сброшенной оболочкой ее болезни, адом, откуда вырвала ее святая дева, и, хотя у девушки занемели руки, она хотела непременно дотащить тележку доверху и бросить ее к стопам божьим. Никакие препятствия не могли остановить Мари, крупные слезы катились у нее из глаз, но она смеялась и с решительным видом шла, высоко держа голову. Одна из туфелек ее развязалась, кружево сползло с головы на плечи, но она шла, невзирая ни на что, с сияющим лицом, обрамленным чудесными, белокурыми волосами, чувствуя такой прилив сил, что тяжелая тележка прыгала за ней по ступеням, словно детская колясочка.
Пьер шел сзади Мари, его вел под руку отец Массиас. Молодой священник утратил всякую способность мыслить, настолько сильно было его волнение. Звонкий голос отца Массиаса оглушал его.
— Deposait potentes de sede et exaltavit humiles…[13]
По другую руку от Пьера, справа, спокойно шел Берто; он приказал санитарам распустить цепь и с восторгом любовался людским морем, через которое прошел крестный ход. Чем выше поднималась процессия по лестнице, тем шире казалась площадь Розер с прилегающими к ней улицами и садами. Там, внизу, было черно от народа — точно муравейник, который виден с птичьего полета.
— Посмотрите, — обратился Берто к Пьеру, — какое величие, какая красота!.. Да, хороший будет год.
Для него Лурд служил очагом пропаганды, где он сводил счеты со своими политическими противниками, радуясь множеству паломников, ибо это, по его мнению, должно было вызвать неудовольствие правительства. Вот, если б можно было привлечь сюда городских рабочих, создать католическую демократию!
— В прошлом году, — продолжал он, — было тысяч двести паломников, не больше; надеюсь, что в этом году цифра будет выше.
И, несмотря на свою озлобленность оппозиционера, добавил радостным тоном человека, любящего пожить:
— Когда сейчас там была давка, я, честное слово, радовался… Идет дело на лад, идет!
Пьер не слушал его, подавленный величием зрелища. Толпа, возраставшая по мере того как он над ней поднимался, чарующая долина, ограниченная на горизонте горами, наполняли его трепетным восторгом. Волнение овладело им еще сильнее, когда он встретился глазами с Мари и широким жестом указал ей на развернувшуюся перед ними изумительную картину. Но Мари не поняла его жеста; находясь в состоянии экзальтации, она не видела материального мира, и ей казалось, что Пьер берет землю в свидетели величайших милостей, какими осыпала их обоих святая дева; она думала, что и на него распространилось чудо в тот миг, когда она, исцеленная, встала на ноги, что и он, чье сердце билось в унисон с ее сердцем, почувствовал, как на него снизошла благодать и избавила его душу от сомнений, вернув ему веру. Как мог он, присутствуя при ее необычайном исцелении, не уверовать? Она столько молилась накануне перед Гротом! Она видела сквозь радостные слезы, что и Пьер преобразился, и плачет, и смеется, вернувшись к богу. Это подстегивало ее лихорадочную радость, она катила твердой рукой свою тележку и готова была тащить ее бесконечно, все выше, к недосягаемым далям, в ослепительный рай, словно неся в этом восхождении двойной крест — свое и его спасение.
— Ах, Пьер, Пьер, — лепетала она, — какое счастье испытать вместе такую радость! Я так страстно молила святую деву, и она соблаговолила спасти и вас и меня!.. Да, я чувствовала, как ваша душа растворяется в моей. Скажите мне, что наша обоюдная молитва услышана, что мне дано было ваше спасение, как и вам дано мое!
Он понял ее заблуждение и содрогнулся.
— Если бы вы знали, — продолжала она, — каким величайшим горем было бы для меня одной подниматься к свету! Ах, быть избранницей, идти к радости без вас! Но с вами, Пьер, какое блаженство!.. Быть вместе спасенными, счастливыми навсегда! Я чувствую в себе такие силы, что способна была бы перевернуть весь мир!
Надо было, однако, что-то ответить, и Пьер солгал; он далее подумать не мог о том, чтобы омрачить ее чистую радость.
— Да, да, будьте счастливы, Мари, я тоже счастлив, я искупил свое горе.
Но при этих словах все в нем оборвалось, как будто грубый: удар топора внезапно отделил их друг от друга. До сих пор они страдали вместе, и она оставалась для него подругой детства, первой женщиной, которую он желал и которая всегда принадлежала ему, потому что не могла принадлежать никому другому. Теперь она выздоровела, а он — один в своем аду и знает, что она никогда не будет ему принадлежать. Эта внезапная мысль потрясла его, и он отвернулся, в отчаянии, что ему приходится так страдать от ее бьющего через край счастья.
Пение продолжалось. Отец Массиве ничего не видел и не слышал, весь отдаваясь горячей благодарности богу; громовым голосом он возгласил последний стих песнопения:
— Sicut locutus est ad patres nostros, Abraham et semini ejus in saecula.[14]
Подняться еще выше по этой крутой лестнице, сделать еще одно усилие по скользким широким ступеням — и конец! Ярко освещенная процессия кончила восхождение. Последний поворот, и колеса тележки звонко ударились о гранитные перила. Выше, выше, к самому небу…
Балдахин появился наконец на верхушке гигантской лестницы, перед дверью Базилики, на каменном балконе, господствующем над всем краем. Аббат Жюден вышел вперед, высоко держа обеими руками дароносицу. Мари, втащив тележку, стояла возле него с бьющимся сердцем, пылающим лицом, распустившимися золотыми волосами. Дальше расположилось в порядке старшинства духовенство в белоснежных стихарях и сверкающих облачениях; хоругви плескались на ветру, как флаги, пестря белизну балюстрад. Наступил торжественный момент.
Сверху все представлялось в уменьшенном виде. Темное людское море беспрерывно колыхалось, на миг оно замерло — теперь видны были едва различимые белые пятна лиц, поднятых к Базилике в ожидании благословения; насколько охватывал взгляд — от площади Розер до Гава, — в аллеях, на улицах, на перекрестках, вплоть до старого города, виднелись тысячи бледных блаженных физиономий, с глазами, прикованными к порогу храма, где перед ними должно было раскрыться небо. Затем взору открывался огромный амфитеатр — долины, холмы и горы с высокими пиками, терявшимися в голубой дали.
На севере, по ту сторону бурной реки, многочисленные монастыри — кармелиток, сестер Успения, доминиканцев, сестер святого духа — золотились среди деревьев, освещенные розовым отблеском заката. Лесные массивы взбирались по холмам к высотам Бюала, над которыми поднималась оранжерея Жюло, а над нею — Мирамон. На юге — снова глубокие долины, узкие ущелья, зажатые меж гигантских утесов, подножия которых уже подернула синеватая дымка, тогда как вершины еще сияли прощальной улыбкой заходящего солнца. Визенские холмы отсвечивали пурпуром, прорезая коралловым острием дремлющее озеро прозрачного, как сапфир, воздуха. А напротив них, на западе, у скрещения семи долин, простирался необъятный горизонт. Замок, с его башней и высокими стенами, с черным остовом старинной суровой крепости, стоял точно страж. По эту его сторону взор веселил новый город, раскинувшийся среди садов, — белые фасады, большие отели, меблированные комнаты и красивые магазины с ярко освещенными витринами, а позади замка темнели в рыжеватой дымке выцветшие кровли старого Лурда. Малый и большой Жерсы — два громадных голых утеса, кое-где покрытых пятнами травы, служили этой картине фиолетовым фоном, словно два строгих занавеса, задернутых на горизонте, позади которых величественно садилось солнце.