Анатолий Знаменский
Обратный адрес
1
Дело шло к весне, и всю дорогу Федор оттаивал. Ещё на той северной станции, где пока удерживался снег, а старые паровозы орали с паническим и бездумным нахрапом, не ведая о моральном износе поршневых систем и скорой переплавке, охватило Федора то дурашливое веселье, что наплывает на человека в момент наивысшей озабоченности. Именно там, на северной станции, понял впервые Федор, что лет у него на сегодняшний день ни прошлого, ни настоящего, только будущее — да и то под большим вопросом. И наперекор этому горбатому вопросу, задевавшему самолюбие, хотелось болтать без умолку, орать неподходящие песни, будоражить соседей в тесном купе (общих мест в кассе не оказалось), а ночью, когда все спали под мерный перестук вагонных колёс, пораскрывать двери и всполошить вагон шальным криком: «Горим!»
Сначала-то в жизни всё шло здорово, как по писаному, только последствий никто не предвидел — точно как в старой поговорке: «Сбил, сколотил — вот колесо! Сел да поехал — ах, хорошо! Оглянулся назад…» Впрочем» что ж там оглядываться, когда и посмотреть не на что, никакого тебе равновесия. Фокус не удался — факир был пьян…
Эх, дороги мои, дороженьки! Вокзалы, пересадки, избитые и поцарапанные чемоданчики, рюкзаки — горячие лямки, сутолока перронная… Холостяцкие общежития с мягким и твёрдым занумерованным инвентарём, и непременный гитарный перебор: трын-трава, трын-трава!…
Беспечность необыкновенная! Теперь вроде бы и чемоданчик новый с блестящими наугольниками, не очень полный, но и не сказать чтоб пустой, но вот вопрос: куда едем? По какой надобности?
От этого вопроса сбежал Федор до вечера в вагон-ресторан и вернулся затемно, вовсе тёплым. Намеревался отрубить цыганочку с игривым припевом «Пили, ели, веселились», кто-то мешал, удерживал и вразумлял. Коленца, в общем, не удавались, потом и на лысину соседа в полосатой пижаме каким-то образом просыпался горячий пепел с папиросы «Беломор»… Тут и возник содержательный разговор на моральные темы, который всегда возникает, если чьё-то терпение лопается, как гитарная струна.
Пострадавший гражданин ушёл за милиционером, чтобы тот прояснил суть затронутых проблем, а Федор задумчиво почесал в затылке и обиделся.
Обида у него была. Потому что никто решительно не хотел понимать, что ехал тут, в купированном, не один Федор, а было их двое, неразделимых, но разных — один бушевал и дурачился всласть, а другой как бы смотрел со стороны зоркими, насторожёнными глазами и то ли грустил тайно, то ли посмеивался: а что, мол, дальше? Какие ещё новые рекомендации будут в связи с горбатым вопросом?
Милиционер пришёл не скоро. Федор в это время стоял в проходе вполне мирно, покуривал приличную папиросу и смотрел с тихой задумчивостью в ночную тьму за окном. На чёрном стекле бродили зыбкие огоньки.
— Космос… — сказал он доверительно милиционеру, кивнув в чёрное окно.
— Предъявите документы, — сказал милиционер хмуро. Его, видно, разбудили не вовремя.
Федор небрежно протянул бумаги — там была трудовая книжка, зачётка техникума с третьего, незаконченного курса и временное удостоверение взамен утерянного паспорта.
Милиционер перелистал для порядка трудовую, глянул на гражданина в пижаме с недоумением:
— Так в чём же дело?
— Неправильно ведёт себя, — пояснила пижама. — Поёт, пляшет, задевает всех. И выпимши.
Федор подмигнул милиционеру.
— Дядя завидует! Он, по всему, из дурдома едет, от алкоголя там лечился.
— Вот видите! — повеселел человек в пижаме.
— Помиритесь как-нибудь, — сказал милиционер с укором. — И ложись ты, парень, спать. Советую!
— Вообще-то… нам песня строить и жить помогает, верно?
Милиционеру захотелось плюнуть в сердцах, но он только вежливо козырнул и удалился.
— Спокойной ночи! — сказал Федор пострадавшему. — За пепел, конечно, извиняюсь…
Так и шло время. Но денег хватило только до Москвы.
Южнее столицы состав пошёл на современной тяге. Электровозы мычали по-бычьи мирно, негромко и размышляюще, а колеса заговорили в подполье чаще, и Федор расслышал их затаённый, предостерегающий язык, который понятен далеко не всегда и не каждому.
Снега куда-то исчезли. За окном стремительно и бесконечно летели провода, и по ним вспять бежало солнце. Бесцельно кружилась вокруг дальнего невспаханного кургана тёплая мартовская степь, отчаянно махали крыльями грачи, висевшие в странной неподвижности между небом и землей. И тогда-то пришло в голову Федора странное умозаключение, что жизнь возвращается «на круги своя», что приходится иной раз, вопреки философам, дважды вступать в одну и ту же реку.
Назад, в прошлое, возвращался Федор Чегодаев.
По станице, если откровенно сказать, он не скучал и вообще не принимал всякой прописной лирики насчёт родимой берёзки. Всех девчат станичных и даже Нюшку Самосадову успел позабыть, потому что была она не что иное, как моральное пятно в автобиографии, до краёв полной событиями куда более значительными. Но была в станице у Федора ещё мать-старушка, и потому тянуло хоть на время домой. Целых шесть лет не видал, каждый поймёт! Работал, вкалывал, мотался по белу свету, а последние полтора-два года и писем почти не писал либо посылал их без обратного адреса, потому что не знал, долго ли усидит на одном месте. Хвалиться, опять же, нечем было, а надежда всё же была — обосноваться накрепко, в хорошей должности, и тогда уж обрадовать.
Ничего из этих надежд не вышло, захотелось повидаться, успокоить материнскую старость, а заодно малость передохнуть, оглядеться, понять, что к чему. Вот друзей хороших оставил, жалко! Один Славка Востряков чего стоил! Но не беда, списаться можно потом, когда обстановочка прояснится.
А в жизни, пока он посылал короткие письма — позывные, произошли какие-то перемены. Не те уж были пассажиры в поезде Кавказского направления. Куда-то подевались портфели из крокодиловой кожи, двутавровые заплечья, красные мясистые загривки и вся прочая неразмышляющая апоплексия. Налицо достижения какой-то новой медицины, пока неизвестной Федору, и всеобщая озабоченность. А может, просто сезон не тот?
Хрипящее вагонное радио исходило заигранными песенками. Какая-то девица басила голосом завзятого пьяницы:
Федор молча поминал забористые словечки от неудовольствия, выкручивал регулятор до отказа и заваливался спать. Но стоило уткнуться в подушку, перед глазами снова мелькали бесконечные провода с бегущим вспять солнцем, снова кружилась вокруг дальнего кургана тёплая мартовская степь, нагоняя тоску. А колёса мерно и настойчиво постукивали на стрелках, как бы зарубки ставили, и навсегда отсекали прошлое.
Стоянка поезда, где Федору следовало сходить, была минутная и в самое неподходящее время, перед рассветом. Федор тихо собрался и перекочевал с чемоданом из тёплого посапывающего купе в стылый тамбур. По тому, как заносило вагон на поворотах и прижимало к стенке, Федор отмечал знакомые места — поезд вошёл в предгорья Кавказа.
Когда в тёмном, слезящемся окне побежали редкие огоньки, пожилая сонная проводница в шинели, похожая на чёрную инвентарную подушку, открыла дверь, лязгнула нижней плитой.
В распахнутую дверь шибануло сырым пространством, грибным сентябрём, хотя ночь по календарю была весенняя. Внизу, во тьме плыли с замедлением какие-то сараи, штабеля брёвен, смутно ворсились голые сады — все мокрое, пожухлое, ещё не отдышавшееся после переменчивой и непутёвой здешней зимы. Пробирала дрожь.
— И шут их знает, где только не живут люди! — не довольно сказала проводница, свешиваясь с фонарём в ночь. Понять её было не трудно, она сопровождала поезд из Москвы к Чёрному морю: ни столичные, ни черноморские пейзажи, конечно, нельзя было даже отдалённо сравнить с тем захолустьем, которое проплывало сейчас под высокой насыпью.