Но именно эта случайность еще более обостряла, усиливала радость. Каждый чувствовал себя здесь счастливым избранником, потому что именно ему, прикатившему сюда издалека, повезло с погодой, как, может быть, никому другому. Август и солнце, теплое море и горячий песок — разве это могло случиться в последних числах месяца? А вот случилось! Даже ночи были теплыми. И день за днем над морем мутно голубело безоблачное небо и розовые чайки летели в утренних лучах.

Красков порой чувствовал себя так, будто они жили на склоне притихшего, угасшего вулкана, и каждый вечер, укладываясь спать в теплой палатке, с каким-то сквознячком в душе думал о том, что этот вулкан способен в любую минуту обратить их в бегство. Уже две недели непрестанно светило солнце!

Но вулкан молчал. Море весь день искрилось. Песок был весь измят, истоптан лежащими, прыгающими, прохаживающимися, бегающими людьми. Волны давно не зализывали эти раны, и иногда казалось, что море искрится в нетерпеливой и мрачной злобе, готовое каждую минуту броситься шипящей и пушечно бухающей волной на этих беззаботных прыгунов, испоганивших его пески, белое его ожерелье.

Красков никогда в жизни не играл в волейбол, а тут вдруг увлеченно включился. Но стало стыдно перед молодыми ребятами, когда он не то чтобы не принял несколько легких пасов, а просто промахнулся по мячу.

Зато его посмуглевшая за эти дни красавица играла божественно! Она часами могла плясать в этом странном .хороводе, среди атлетических молодых парней, которые словно бы избивали друг друга хлестким мячом, но всякий раз мягко, кончиками упругих пальцев подавали мяч своей красивой партнерше, а она вдруг с мужской и резкой силой тут же отсылала его в сторону какого-нибудь ловкого игрока, в изящном падении подымавшего мяч чуть ли не над самым песком.

И Краскову казалось, что эти молодые и красивые блондины всякий раз с ненавистью и презрительной насмешкой поглядывали в его сторону, когда она усталой походкой приближалась к нему и падала возле и не их, а его звала в море купаться.

Он впервые ощущал так остро и болезненно свой возраст, и его мучила ревность, когда он опять и опять видел, как играет она, прыгает, приседает, падает и бежит за скачущим мячом, чтобы снова ударить по нему и в азарте ждать, когда этот летающий, мечущийся мяч помчится в ее сторону.

— Я поиграю? —спрашивала она всякий раз, когда видела мяч в руках какого-нибудь великана.

— Не надоело?

— Что ты! Я, кажется, всю жизнь играла бы! Пойдем! Ничего, научишься. Где ж еще учиться?

Но он шел в море, забирался там на камень и, просыхая, согреваясь на солнце, слыша, как стучит далеко сзади волейбольный хоровод, смотрел в искрящуюся серость моря...

Он забывался в блаженном парении, и лишь изредка какое-то горделивое чувство заставляло его отвлечься от созерцания, спуститься на землю, увидеть близкий берег и бегущую к нему в брызгах по отмели разгоряченную женщину, в которую переселилось теперь его будущее.

Иногда он думал о ребенке, который может родиться у нее, и душа его истекала нежностью к этому возможному и желанному сыну или дочери. Чувство это было похоже на какую-то сладкую тоску, какую испытывают, наверное, только деды к своим внукам. Но он не понимал этого и хотел быть отцом, забывая о взрослых своих сыновьях, словно бы их и не было никогда.

Однажды после волейбола и долгого купания, когда она так далеко заплыла, что он не на шутку стал беспокоиться, утомленная и озябшая, с синими губами, она упала рядом с ним на горячий матрас и, тяжело дыша, сказала с загнанной улыбкой:

— Все-таки хорошие ребята эти эстонцы.

— Да, мне тоже нравятся, — с неохотой согласился он. — Особенно нравится молодое семейство, из соседней палатки, с мальчиком, с Валтоном этим. Ты заметила, кстати, у женщин и у мужчин, у молодых совсем, есть одна особенность в телосложении... Это может нравиться или нет, мне, например, нравится... Какая-то очень прочная заземленность в фигуре. Ты обрати внимание, они, как эти сосны, вцепившиеся в песок, словно бы тоже рождены в борьбе с ветром. Эстонка идет по земле легко, но в поступи ее такая уверенность, прочность и твердость... У большинства, ты заметь, тяжелая стопа, все почти монументальны: тяжелые, длинные, упругие ноги, словно бы ваятель их специально удлинил и утолщил, словно на высочайший постамент... Они очень скульптурны, верно? А как тебе нравится наш сосед Валтон? Голыш этот... Тебе бы хотелось иметь такого?

Она лежала на животе, отвернувшись лицом от Краскова, то ли слушая, то ли не слушая его, и лишь вкрадчиво тихий этот вопрос как будто хлыстом ударил ее, и она вздрогнула, приподнялась на локтях... Удивление и страх мелькнули в ее быстром взгляде и мгновенно сменились каким-то насмешливо-изумленным интересом, незнакомым Краскову, и, протянув к нему свободную руку, стала задумчиво перебирать серые его, посветлевшие за эти дни, густые и жесткие волосы, оттененные загорелым лицом.

Сочувствующая улыбочка играла на ее губах, брови ее чуть заметно вздрагивали, точно недавнее изумление все еще жило в ней, готовое в любое мгновение отобразиться на лице.

— Угу, — чуть слышно ответила вдруг она и согласно прикрыла глаза.

— А ты знаешь, — говорил ей по многу раз в день Красков, словно хотел сообщить ей радостную новость, — я, оказывается, очень тебя люблю. Только сейчас это понял.

На что она ему отвечала с игривой миной удивления:

— Да что вы говорите! Какое совпадение. Ах-ах-ах!

Но в день, когда он спросил ее о ребенке, она на привычное: «А ты знаешь...» —ответила каким-то сочувствующим и грустным «угу».

— Ты не заболела ли? —спросил он, усмиряя страх, который вдруг захолонул ему грудь.

— Нет, просто вспомнила, что моя путевка кончается через шесть, нет, теперь уже через пять деньков. Надо что-то придумать, чтобы мои родители не встречали меня на вокзале. Они ужасно любят встречать...

И он отвез ее в ближайший курортный городок, в котором был телефон.

Грусть ее бесследно прошла на другое утро, она опять играла в волейбол, была весела и хлопотлива возле газовой плиты, готовя на обед жареную колбасу с картофелем, а вечером перед закатом звала его гулять на шоссе, заигрывала, словно бы ей ужасно хотелось повозиться с ним или даже игриво подраться, и была похожа на подрастающего веселого звереныша, который заигрывает, упражняясь в ловкости, со своей родительницей.

— Ты ужасный, ужасный флегматик, —говорила она, скаля в игриво-злой улыбке белые зубы, стараясь задеть его рукой, шлепнуть по лицу, по шее, по уху. И ей это удавалось, хотя он и ловил, и захватывал, держал ее сильные и ловкие руки. —Ты совсем... совсем обленился.

Все этн дни, — говорила она с протяжной ворчливостью в голосе, — все дни провалялся на матрасе или просидел на камне... Тебе надо двигаться, надо ходить, бегать, играть в... волейбол. Отпусти мои руки! Вот так. А теперь— получай... Чго? Получил? Сейчас еще... надо разогнать твою кровь, ты совсем отбился от рук... Ну что ты так вцепился? У меня синяки останутся. Вот тебе за это! Ничего, ничего... Царапина заживет... Я не львица, у меня когти не заразные... Не умрешь...

Она так разыгралась, удары ее были так сильны, что он уже не в шутку стал защищаться и держать ее руки, не решаясь на большее, то есть не позволяя себе сделать то же, что делала она, боясь сделать ей больно, стыдясь своей неловкости.

Наконец он взмолился, избитый и исцарапанный, а она прекратила возню, но не сразу с лица ее слетела воинственная, уж очень не шутейная, не игривая озлобленность. Он не мог никак понять, что эго с ней вдруг случилось. Одно лишь совершенно точно знал; был момент, когда он испугался ее искаженного гримасой, оскаленного рычащего и шипящего злобой лица.

Она же, запыхавшись, смеялась, устав от возни, но смех ее был похож на отрывистые взрыды, на какое-то рычание...

Весь вечер они молчали, гуляя по песчаной обочине серого, чистого и гладенького шоссе, прорезавшего сосновую чащобу, росшую тоже на песке, затянутом сухими мхами.