Изменить стиль страницы

Где молились мне – чтобы я послал им смерть.

[1] Эрос Любовь

[2] Минта (греч.) - мята

Сказание 12. О преимуществах смерти и бывших друзьях

Внемли, держащий правленья бразды над смертными всеми, Коими издали правишь, давая священное время Каждому, ибо твой сон сокрушает и душу, и тело, Узы, природой сплетенные прочно, лишь ты разрешаешь, Сон насылая великий, вседолгий, что вечность продлится, Общий для всех, но к иным он приходит порой не как должно, Слишком поспешно, и юную жизнь прерывает в расцвете. Все обретает в тебе предел, предназначенный свыше, Только тебя одного не упросишь и ничем не умолишь, Я же к тебе обращаю, блаженный, молитву и жертву: Дни моей жизни продлив, надели меня даром почетным – Старость почтенную дай, наилучшую в людях награду!

Орфический гимн

– Однажды я попробовал пойти против своего предназначения, – сказал он как-то вслух и совсем не к месту.

– Против судьбы? – переспросил я. Убийца покачал головой.

– У чудовищ нет судьбы. Едва ли о нас сказана хоть строчка в свитке Ананки. У нас – предназначение. Убивать. Усыплять. Карать. Лгать. Нести возмездие. Истреблять – это чаще всего. Предназначение составляет нашу сущность. Это труднее, но это и легче.

– Почему?

– Из-за отсутствия выбора. Судьбу можно выбрать или изменить. Или попытаться взглянуть ей в лицо. Чудовище ничего не может сделать со своим предназначением, я сам убедился в этом.

Мы сидели в одной из комнат его дворца – гранитного, холодного и пустого. Юнцы – Титаномахия тогда не вошла даже в свою вторую треть. Прихлебывали вино.

Из стен сочились сквозняки, факелы чадили, и не видно было слуг, только стонущие тени подплывали, наполняли чаши и торопливо исчезали, проходя сквозь стены. Дворец был олицетворением неуютного одиночества, и я так и не спросил Убийцу в свой первый визит: был ли в его доме кто-нибудь до меня?

Потом понял, что и после меня никого не было.

– Это было вскоре после моего рождения, – сказал Танат. – Тогда я еще не понимал: зачем. Почему я. А Крон как раз истреблял последние поселения людей Золотого Века. И я решил: хватит. Пусть другие срезают пряди. Исторгают тени. Кто угодно. Я вышвырнул свой меч в угол…

«Дурак», – прибавил он глазами, и я, тогда еще юный и глупый, почувствовал: да уж, дурак.

– …и продержался девять дней.

Тень светловолосого мальчика – белый хитон, исцарапанные коленки, летейская пустота в глазах – поднесла мне чашу нектара.

Во дворце Убийцы обычно прислуживали дети. Остальные набирали чудовищ, коцитских нимф и дриад, даймонов, каких-то праведников, достойных того, чтобы не пить из Леты. Танат шел в своей чудовищности до конца.

Правда, после Коркиры слуги у него все больше взрослые – но все равно тени.

– Крики. Стоны. Каждая перерезанная нить зовет на свой лад, и с каждым часом зов мучительнее. Потом начинаешь слышать ножницы Атропос – нет, чувствовать. Они как будто полосуют тебя. Потом кричит уже твоя собственная сущность: поверь мне, самая сильная жажда смертных в сравнении с этим – смех. Я выдержал девять дней, потому что был юн, глуп и не умел слышать и понимать как следует. Потом взял меч. Резал пряди вкривь и вкось, потому что пальцы дрожали от нетерпения.

– И все стало, как было?

– Нет. Сделалось хуже. Потому что вслед за облегчением от пытки пришло наслаждение. Насыщение.

«Пришло – и осталось», – добавили его глаза, серые и неуютные, как его жилище.

– Не знаю, решили ли так мойры или так заложено в нашей природе: кроме меня, никто не был настолько глуп, чтобы попытаться воспротивиться. Но теперь я хочу этого. Видеть их глаза. Чувствовать жертвенную кровь на губах, под мечом – взлетающие пряди… Я пытался сдержать это. Но это не сдержать.

Он помолчал, вглядываясь в одному ему видимую даль, где только что, наверное, раздался еще один звук перерезанной нити: серебряный, тонкий и чистый, как смех ребенка; или густой и мягкий, словно песня девушки; или гулкий и призывный, как рог воина; а может – глухой и скрипучий, как кашель полуослепшего старца.

Пока мы здесь сидели – он вот так застывал четырежды.

– И? – сказал я – юнец семидесяти лет от роду, жестом отгоняя от себя теперь тень русоголовой девочки, отказываясь от еще одной чаши.

– Что – и?

– Зачем ты говоришь это мне? Чтобы я усомнился? Ужаснулся?

Мне-прошлому и в голову не приходило, что с друзьями иногда говорят просто так.

Танату, впрочем, тоже.

– Я сказал это, чтобы мой ученик понял, как ему повезло. И чтобы он не спутал свою судьбу с предназначением.

Убийца, старый друг, страшнейшее из чудовищ моего мира, ты уже тогда понял то, что мне стало ясно только недавно. Предвидел, куда уведет меня выбранный путь – и промолчал по въевшейся с годами привычке.

Точно так же как промолчал в ответ на мой неуместный вопрос:

– Что было со смертными в те девять дней, когда ты не брал меч? Они продолжали жить?

Ты тогда утвердительно качнул головой, но твоя усмешка леденила страшнее стен твоего же дворца.

Выходи, бросил я, когда миновала вспышка немого бешенства.

Земля под ногами еще подрагивала. Тлели глубокие резаные рубцы на скалах.

Оранжевым огнем полыхала ближайшая плакучая ива.

Харон с недоумением поглядывал на оплавленное весло.

Кхм, усомнились из пустоты над моей головой.

Снимай шлем и спускайся.

Интересно бы знать, каким чудом хтоний оказался у него.

Наверное, запасся, предугадывая мою реакцию.

Хищно оскалились псы на двузубце: я не предупреждаю трижды. Над головой сокрушенно вздохнули, и посланец богов вылепился из воздуха.

Прекрасно зная, за что с него спросят в первую очередь.

Виноват, не сообщил, не предупредил, забубнил Долий, упирая невинные глазки в черные воды Стикса. – Думал, что тебе известно… сам обрадовался: мол, обязанностей меньше. Да все радовались – в первые-то шесть лун…

Мир затих – безмолвие нарушалось только легким торопливым шуршанием. Это спешило укрыться от моего гнева все хотя бы условно живое.

Мертвое, впрочем, тоже.

Шесть циклов луны? Когда ты перевез последнюю тень? – вопрос был обращен к Харону.

Тот опустил оставшуюся от весла каменную головню, смерил меня хмурым взглядом и пожал плечами.

В моем мире по лунам не считают.

Гермес зашмыгал классическим носом. Спускаться он все еще не рисковал.

Да года полтора назад это началось, пробормотал. – Как обрезало. То есть, перестали умирать – и все. Сначала-то была общая радость. Празднества там, игры… во имя богов. Всех. Особенно Зевса.

За то, что укротил Аида Безжалостного, надо понимать.

Хаос, и Эреб, и Нюкта, да какой уж я теперь Безжалостный. Аид Безмозглый. Списать на Мойр… списать на то, что он появляется все реже…

Дальше, бросил я, трогаясь вдоль берега Стикса. В спину мне клокотал Харон: мол, кому гнев божественный, а кому теперь новое весло доставать…

Совсем бояться разучился.

Дальше пошло недоумение. Сам ведь знаешь – смертные, до этих пока дойдет… Да и до нас пока дошло, что все это время Мойры так и резали нити…

Резали?

«Резали, невидимка. Им нет дела до того, что творится на земле. Мои дочери подвластны лишь мне и моему свитку».

Ага, одну за другой и с прежней скоростью. Нити режут, жребий вынут, судьбы, то есть, нет больше, а человек остается жить. Ходит. Ест. Разговаривает, плутоватое лицо вдруг напряглось, чуть дрогнул уголок губ. – У меня сын… копье ударило в бою…