Однажды я опрометчиво и верно поставил на смерть, и она решила меня отблагодарить. С тех пор я не могу дать жизнь.
Не смогу исцелить.
«Знаю, – чуть улыбнулись сухие губы. – Но прошу тебя, милый… солнце… небо… в последний раз. Не здесь, только не здесь…»
Перышко было бы легче поднять, чем ее. Мелькали коридоры с потухшими факелами. Что-то внутри (Ананка за плечами?) орало, что я должен остаться, должен показать себя властелином раз и навсегда, ударить, осадить…
Но я уже нахлестывал лошадей, стискивая ее талию и правя одной рукой ко входу. Мир вокруг заходился в злорадном хохоте: «Бежишь… боишься…» – и громче всех хохотал Тартар.
Я не отвечал.
Я еще сделаю так, что он подавится каждым смешком.
Потом.
Четверка встала у самого выхода. Было утро, и колесница Гелиоса только-только поднялась над скалами, нахально заглядывая туда, куда заглядывать не должна. В несколько шагов я достиг озера и опустил Левку на берег – так, чтобы она смогла погрузить руку в воду.
Времени у нее оставалось – несколько капель, чудом удержавшихся за дно клепсидры. Она раздвинула морщинистые губы в улыбке, когда пальцев коснулась вода, лицо – уже почти неузнаваемое: немощная старуха, серебро волос не хочет отступать перед жадной сединой, да еще глаза – вечная память о море – остались прежними…
– Какой ты… – прошептала с трудом, когда я наклонился над ней. – Владыка. Великий Владыка, мне повезло, я любила бога, которому нет равных. Прекраснее всех… не говори ничего, милый, я знаю, ты не любил меня, что я рядом с тобой…
Я не говорил ничего, как она и просила. Я учился обману у Аты, да вот, как видно, не усвоил науку полностью: ничего не стоило сделать смерть Левки легче лживым признанием… обещанием…
Впрочем, она бы не приняла этого.
Последние капли времени тихо утекали в песчаный берег, на котором лежала ее голова. Глаза – впервые такие глубокие – не отрывались от моего лица: пучина восхищения и любви, она любовалась мной в последние минуты.
Отдаленным шорохом волн о берег донесся голос.
– Милый… прошу… не хочу быть тенью, не хочу вечно скитаться там. Здесь, только здесь… под солнцем… рядом с тобой…
Я кивнул, освобождая руку от прядей, в которых серебро победило седину. И Танат, который уже собирался было появиться рядом, – услышал мою безмолвную просьбу и где-то задержался. Не приходи сюда, Убийца, тут не нужен третий. Это только для нас двоих.
Это оказалось просто: достаточно пожелать…
И ее пальцы ушли в землю корнями. Она поднялась с земли, стройная, как раньше, и морщины разгладились, сменившись гладкой молодой корой, развились волосы, слепя серебром – мелкие листочки. Невысокое деревце, юный тополь с серебристой листвой, задумчиво смотрел на уходящую от скал колесницу Гелиоса, на черную воду Амсанкта.
Смотрел.
Потом уронил мне листок на плечо.
«Будь счастлив, – прошелестело последней, робкой просьбой из кроны. – Пожалуйста…»
«Едва ли», – ответил я глазами, и листья зашелестели печально: даже тополем она умела слушать и понимать как никто.
Знаешь, меня этому не учили. Танат учил драться на мечах, Ата – обману, Гелиос – править лошадьми, мне не перечислись все науки, которые я освоил. Этой среди них не было, может быть, потому, что счастье так вызывающе-бессмысленно, оно уже одной своей сутью вызывает у меня отторжение.
А еще там, куда я пойду сейчас, нет для него места.
Мой мир не терпит счастья, он его не переваривает, как будто может нажить от него убийственную язву, в этом мире нельзя быть не просто счастливым – там нельзя быть живым, но ты, наверное, это уже почувствовала… чувствуешь. Сейчас. Раз уж не захотела оставаться там даже после смерти.
Я подставил обожженную левую ладонь и поймал несколько упавших листьев. Листья начали облетать сразу же: падали в воду и на землю, на их месте тут же вырастали новые, они через какое-то время упадут тоже…
Круговорот увядания. Вытекшего до поры времени. Утраченных надежд – хотя на что ты надеялась, когда шла за мной под землю, отрываясь от родного моря?!
Провел пальцами по гладкой коре – древесина, а не плоть, ветки – не руки, и нет едва уловимого запаха моря от листвы: листья – не волосы.
Прощай, Левка.
Несколько листьев запутались в волосах, когда я шел обратно к колеснице.
«Волос, – донеслось из памяти, – как мрак Эреба». Вспомнился первый вечер на берегу – серебряные пряди спутались с черными. Память есть. Боли нет.
Кого ты видела во мне, Левка? Почему любила меня? Разве не слышала историй, которые твои сестры рассказывали с оглядкой и шепотом: о мрачном Крониде, сердце которого неспособно чувствовать?
Знаешь, они были правы.
Я вскочил на свою колесницу, не оглядываясь.
Прощай, Левка. У меня дела.
Небольшие, но божественные. Сущая малость.
Они подавятся каждым смешком.
– Уйди, – бросил я встретившему на берегу Стикса Танату. – Я сам.
Кинул поводья. Соскочил наземь.
– Меч…
– Не нужно.
Бунтовщики стояли на том берегу – не войском, толпой, морем, прихлынувшим к Стиксу. Бесновались стигийские чудовища: «Прочь, Кронид!», – молчаливый и гнусный со своей ухмылочкой стоял Эврином-копейщик, и лязгали клыками стигийские собаки из свиты Гекаты. Сама Трехтелая обреталась в первом ряду: магические факелы пылали, освещая все три лица – три хищных оскала.
Впереди высилась костистая фигура Харона. Пылающий гневом сын Эреба и Нюкты едва ли не в первый раз оправдывал свое имя[5]. В глазах у него плясало синее пламя, и его же он держал в пригоршнях.
– Возвращайся на Олимп, брат Зевса! – громыхнуло под сводами. – Здесь не твой жребий!
Своды отразили несогласно: «твой… жребий…».
И вспыхнул мост над рекой Стикс – голубоватым пламенем, волей Харона, сына Эреба. Вспыхнул, прогорел в мгновение, пеплом ссыпался в ледяные воды реки – закрывая мне вход.
Мир бесновался в упоении: что чужак, взял? Затаился в сладострастном предвкушении Тартар: как они его сейчас, а?
Злорадствуют. А в смехе дрожит страх.
Потому что они знают то, чего не видит сейчас Харон, Геката не видит, не видят, Горгира, Онир, Эмпуса, Эврином и другие бунтовщики. Они не замечают, как за моей спиной встал незыблемой скалой Танат – преграждая дорогу…
Моим союзникам. Они все здесь, вся жалкая горстка, по пальцам пересчитать: зажимающий бок Гипнос, Гелло, Эвклей, Ахерон, перепуганный Оркус, да еще Алекто из Эриний, а сестры – на той стороне. Никто не слышит безмолвного рыка Гелло: «Пусти… помочь!» – и ответа Убийцы: «Стой, кому сказано! Всё уже кончено».
Всё уже кончено.
Я протянул руку и взял двузубец – и он впервые лег в ладонь как влитой, выковавшись из воздуха.
Потом шагнул на тот берег. Не касаясь запретных вод Стикса. Словно ручей перепрыгивал.
Устал. Еще масса дел, и давит на плечи принятый жребий, а они суются со своими бунтами, копошатся и орут – и передавить бы их всех к Хаосу, но ведь кому потом будешь приказания отдавать?
Первый десяток бросившихся на меня я безжалостно потопил в Стиксе: выплывут – умнее будут. Ринулись вперед всей кучей, думая задавить количеством – бешеное море на черную скалу посередь него…
Как просто… я – море, ты – скалы…
Прибой разбился о меня в кровавую пену, в крики бессилия и хрипы гибели, я не снисходил до того, чтобы драться. Сражаться можно с противником, эти же…
Игрушки. Часть моего жребия.
Кидающиеся на меня в тщетной попытке отстоять свою свободу, не понимая, что у них нет свободы. Разлетаются ошметками плоти, давят своих же, а лезут – отстаивать волю, которой у них нет больше.
У вас нет ее больше с тех пор, как я стиснул в кулаке мой жребий и поклялся: я удержу.
Я – Кронид. Мы держим клятвы.
Я – стержень этого мира, и щит, и замок на дверях тюрьмы, и мне все равно, что думают мир и тюрьма – я удержу. Мне не хватает моей сущности, и тяжелеет в руках двузубец, но это ничего не значит: я удержу!