То, что они объявили пропагандой, было всего-навсего защитительной речью. Я еще вернусь к этому.
Нас увели из здания суда под усиленным конвоем и в ту же ночь в арестантском вагоне отправили в Россию. В Москве мы около месяца провели в переполненной до предела Бутырской тюрьме. Даже в одиночках помещалось иногда по три человека. Ежедневно формировались большие группы кандальников, которых угоняли по этапу в глубь страны, но количество заключенных, казалось, не уменьшалось, а все увеличивалось.
Наконец пришел наш день, вернее — ночь, потому что этапники уходили из столицы под покровом темноты, чтобы не возбуждать неугодных страстей у населения. Правительство было сильно напугано размахом восстания.
Я не буду описывать путь, который мы прошли большей частью пешком. Скажу только, что то был так называемый Владимирский тракт, печальная Владимирка, дорога почти в тысячу верст длиной, которая вот уже больше столетия слышит заунывный звон цепей и видит отчаянье и смерть.
Этап наш состоял из восьмидесяти человек, десяти стражников и пяти подвод. На подводах везли больных и обессиленных. Я старалась больше идти пешком. На подводу подсаживалась тогда, когда ноги отказывали совсем.
Я была единственной женщиной во всем этапе, и отношение ко мне со стороны сотоварищей можно передать двумя словами: грубовато-ласковое. Я благодарна им. Они видели во мне не слабую женщину, а единомышленника, соратника по борьбе.
За день мы продвигались самое большее верст на двадцать. Ночевали в какой-нибудь деревне. Наскоро закусывали солониной, черствым хлебом и валились спать. Меня обычно забирала на свою половину сердобольная хозяйка, угощала вареным картофелем, молоком, иногда водила в баню.
Едва начинало светать, снова трогались в путь, и так день за днем.
В Нижнем Новгороде переправились через Волгу. Затем были Казань и Екатеринбург. Здесь начинался Сибирский тракт. На пути лежали Тюмень, Омск, Томск… Я почти не запомнила этих городов. Они все показались мне на одно лицо.
Омск встретил нас пышной зеленью тайги и таким количеством комаров, что мы не знали, куда от них деться. Все открытые части тела у нас вспухали от укусов и превращались в сплошную рану от расчесов. Говорят, что лошади и коровы бесятся от этого и убегают в тайгу, где их задирают волки. А бедные люди выдерживают все…
В Томске мы застали начало осени, а в Нижнеудинске, — конец ее.
Здесь остатки нашего этапа разделили на партии, которые должны были отправиться в Забайкалье и в Якутию.
Мой путь лежал через Ангару на Усть-Кут, и дальше по реке Лене, через Ичер, Витим, Олекминск на Якутск. Из Якутска меня должны были увезти еще севернее — в Анадырь, а оттуда — в поселок Святого Лаврентия.
Из Усть-Кута до Якутска мы плыли на плоскодонной лодке — шитике, в Якутске меня пересадили на оленью упряжку, а из Средне-Колымска до места назначения добирались на собаках.
Меня сопровождал пожилой жандарм, который почти не разговаривал. Единственной его заботой было — не выпускать меня из виду до самого конца пути, что он и делал со всем тщанием, на которое способны службисты подобного рода.
Да, я забыла тебе сказать, что из всего этапа в поселок Святого Лаврентия я направлялась одна.
Теперь возвращаюсь к процессу.
Ты знаешь, что я отказалась от защиты. Это было продиктовано следующим соображением: весь состав суда, за исключением товарища прокурора[*] и заседателя, был не польским, а российским. Следовательно, защита могла быть только формальной. Я решила взять защиту в свои руки.
Я тщательно подготовила свою речь, продумала и отшлифовала каждое слово. Это было мое первое публичное выступление, и оно должно было ударить тех, кто затеял этот процесс.
Перед тем как мне дали слово, я дрожала от возбуждения, теряла нить своих рассуждений, путалась в тезисах. Ведь мне не дали даже клочка бумаги, чтобы набросать план выступления. Но когда я встала и оказалась лицом к лицу с народом, заполнившим помещение, я успокоилась.
«Прежде всею я должна довести до сведения всех, что я протестую против подсудности моего дела этому суду, — я указала на моих обвинителей. — Все, что я сейчас скажу, я обращаю не к суду, а к вам, мои соотечественники!
Вы судите меня, господа обвинители, по закону, который может лишить поляка свободы и даже жизни, не за «помощь врагам существующего строя», как сказано в формулировке обвинения, а за помощь собственному народу. Этот закон лишает свободы и жизни человека, высказывающего то, что говорит ему его совесть.
Император Николай Второй никогда не был законным царем нашего народа, как и Александр Первый, узурпировавший власть в нашем государстве. Александр Первый захватил власть силой и силой установил свои законы, кстати, и тот, по которому меня сегодня судят.
Но для господина прокурора существует только Россия и не существует Польши. Свободу Польши и поляков судит здесь сегодня российское самодержавие. Для меня же, польской гражданки, существует страна Польша, ее народ и ее закон.
Я не отказываюсь от суда. Но пусть это будет суд моих земляков. Я могу принять приговор только из их рук. Если они признают меня виновной, — значит, я виновна. Мне кажется, не я боюсь их приговора, а боится его русское самодержавие.
Поляки пережили крушение многих своих надежд, и все же они продолжают надеяться, что когда-нибудь они будут независимы, будут свободным народом в свободном мире. И новое Польское государство будет построено на самых демократических основах, на полном уважении труда и личности.
Продажная верхушка нашего шляхетства избрала путь примиренчества, путь, который ведет к богатству немногих, а массу простого народа отдает во власть эксплуататоров как польских, так и российских. Над нами, как два меча, висит двойное иго.
Вот почему я вместе с достойнейшей частью нашего народа и народа России пошла по дороге, которая в случае неудачи, как я знала, должна была привести меня сюда, на скамью подсудимых.
Но я горжусь тем, что нахожусь здесь и держу ответ на обвинение, а не сижу в рядах моих почтенных обвинителей.
Свобода — это право любого народа, принадлежащее ему со дня его рождения. Только преступник лишен этого права. Так почему же с Польшей в этом зале обращаются так, как если бы она была приговоренным преступником?
Если борьба за свободу народа считается изменой, то я горжусь тем, что изменила своему народу, и готова заплатить за мою измену самой высокой ценой…»
На этом месте председатель прервал заседание. Полиция начала освобождать от народа зал. Процесс кончился при закрытых дверях.
Русская юстиция не простила бы никому такой защитительной речи. Вот почему меня приговорили к далекому пожизненному поселению. Боялась ли я? Нет, как не боюсь и сейчас, потому что верю. Настоящий человек обязательно должен верить в себя и в свое дело.
Зофья, если сердце твое еще не разучилось отличать правду от сказки, ты поняла, почему я примкнула к людям, называющим себя революционерами.
Я верю — даже та малость, которую я успела сделать для народа, не пройдет зря, ибо ничто в этом мире не проходит впустую…»
Второе письмо она отправила в Кельце через год.
«…Я не получила от тебя ответ, сестра. Не знаю, чем это вызвано — разделяющими нас необъятными просторами, в которых затерялось твое письмо, или разделяющими нас понятиями о жизни и справедливости. И тем не менее я снова пишу. Я не могу молчать. Я должна поверить свои мысли если не близкому человеку, то хотя бы листу бумаги.
…Итак, я — на Чукотке, в поселке, названном именем Святого Лаврентия. Два десятка домиков на голой скалистой земле, на берегу Берингова пролива, вернее — небольшой бухты, врезанной в берег. Ни деревца, ни куста окрест. Темные, вылизанные морем камни, сопки-гольцы, с вершин которых даже летом не сходит снег, низкое сумрачное небо. Иногда выдаются ясные дни, и тогда море из темно-свинцового делается зеленым, но не ласковым, а, наоборот, оно как бы становится глубже и холоднее. А камни из черных превращаются в серые.
*
Помощник прокурора.