— Это почему же? — поинтересовался Ломтик.

— Я тут смахлевал: чтоб ему меньше досталось. А то сердце у него…

Ломтик явно хотел высказаться, но ожидал, пока кто-то еще скажет. Все, однако, молчали.

Севка проговорил раздумчиво:

— Верно, все-таки не зря шумели. В этом шуме Мишка Песков и проявил характер.

— Значит, Севка, нужно обязательно в какую-нибудь пакость влезть, чтобы проявить характер? Так по-твоему? — закричал Ломтик.

Сева ответил односложно:

— По-разному бывает.

— А вот я… — начал вдруг из своего угла Генка и умолк.

— Давай, давай, чего ты? — Ломтик смешливо обратил к нему лунообразное лицо.

— У меня отец тоже давить любит. Сначала все в суворовское меня налаживал. Ну, я отбрыкался. Теперь свой приказ мне объявляет: будешь готовиться к экзаменам в строительный. Почему именно в строительный? А потому, видите, что летом в школьном стройбатальоне я дважды был отмечен как выдающий…

— Выдающийся! — поправил Ломтик.

— А чего было не выдаваться, когда там все слабаки собрались? И если бы у нас не стройбат был, а на картошку послали бы, я бы так же втыкал… Значит, он меня в совхоз определил бы? «Нет, говорю, не хочу в строительный». Смотрю, он уже заводится: «А чего твоей душеньке угодно?» «Да я еще не знаю, говорю». Я же — по правде… А он сразу: «Как это у вас происходит? Чтобы не иметь ни к чему стремления!»

— Видите: «у вас» — уже обобщение… — усмехнулся Сева. — А ты что?

— Я молчу…

— Ну ясно: раз нет «стремления» — не придумаешь ведь, — поддакнул Ломтик.

— А тебе правда никуда не хочется? — спросил Сева, с интересом оглядывая худущую фигуру Генки с неидущими ему кудрями.

Генка замялся:

— Насчет «стремления» не скажу… но одно дело я люблю. И оно у меня идет. Люблю с ребятами возиться.

— Педагог! Надо же! — громко удивился Ломтик.

— Ну, не знаю, педагог ли… Но вообще, они меня слушают. Мне даже на педсовете благодарность объявили: за первый класс «Б»…

— Так и сказал бы отцу… — посоветовал Сева, — имею, мол, склонность…

— Что ты! Я один раз заикнулся, так он до конца и не дослушал: «Девчачья, говорит, должность. Не отбивай у них хлеб». И всё.

— А ты бы тут и развернулся: мол, очень плохо, когда подрастающее поколение целиком в женских руках… Вот откуда инфантильность и берется!

— Тебе, Ломтик, хорошо говорить… — Генка осекся, подумав, что особенно хорошего в том, что отец оставил Ломтика с матерью, нет… — И закончил: — Нет, с моим отцом не договоришься. Я решил все молчком делать.

— А что именно?

— Да я уже определился: пионервожатым в лагерь. И подальше от Москвы: в Заозерье.

— Отец не знает?

— Нет. Скажу перед самым отъездом. Меньше будет крику.

Все молчаливо одобрили Генкину линию. И он доверительно продолжил:

— У нас мама давно умерла. Отец женился на Неле. Она пожила с ним и не выдержала: ушла. Отец до сих пор считает, что она ушла, потому что молодая. Она, правда, с молодым ушла. Но вовсе не потому, а не выдержала отцовского характера.

— А ты откуда знаешь?

— Эх, Ломтик, это они про нас думают, что мы ничего не знаем. А мы знаем да помалкиваем. Сколько Неля от отца терпела, мне ли не знать, когда она ко мне в комнату отреветься прибежит, бывало, и все высказывает… Все обиды. — Он самодовольно усмехнулся: — Мы и сейчас с ней… в контакте. Приглашает меня на пироги. Про отца спрашивает. Неля очень хорошая. Она отца до сих пор любит! — вдруг выпалил Генка.

— Ну да… — заинтересованно протянул Ломтик, и тень чужого тайного чувства, вестник из мира еще незнакомого, но манящего, прошла по ветхой веранде между мальчишескими фигурами, обращенными к Генке, который выдвинулся в центр беседы.

— А вот так. Неля говорит: «Твой папа думает, что я за молодым погналась, ему так легче. Зачем ему знать правду? Что он своим характером отпугнул. Я хотела забыть, что моложе его на двадцать лет. А он никогда не забывал. И мне не давал забыть. И что ни случись — мало ли что бывает между мужем и женой — он сваливал на то, что, мол, я молодая, а он — старый…» Неля самолюбивая такая, а меня не стесняется: и все про отца выспрашивает. А один раз пироги со мной послала, только чтоб я не говорил про нее. А что я мог сказать? В кулинарии купил, говорю. Отец удивился, пироги съел и говорит: «Ты всегда такие покупай. Хорошие пироги». Еще бы!

Все посмеялись, настроение как-то разрядилось. Ломтик потянулся к гитаре и снова завел ломким своим голосом: «Пока земля еще вертится…»

— На той неделе, верно, нас рушить придут, — вспомнил Сева.

— А жильцы?

— Какие жильцы? Их уже и след простыл. Давно новоселы. Дом-то пустой стоит. Я один тут. На веранде этой.

— А тебя куда?

— Я же непрописанный здесь приютился. Вернусь в общежитие.

— Жалко, так хорошо собирались тут. Целую зиму, — пригорюнился Ломтик. — Помните: печурку топили…

И все вспомнили, что часто отказывались даже от кино ради того, чтобы провести вечер в этом пустом доме. А зачем? Чтобы поговорить о чем придется, побренчать на гитаре? Или был в их общении еще какой-то неясный им самим смысл? Неосознанное стремление сложить вместе невеликий опыт жизни, отчего доля каждого покажется значительней и весомей?

Гена не стал разбираться в причинах, просто подумал: «Вот так все хорошее быстро кончается». Он не остановился на этой мысли, потому что главным для него сегодня был Песков. Хотя его откровение было встречено молчанием, в этом молчании таилось одобрение. Генка про себя восхитился: «Вот это парень. Принял на себя выговор, чтобы отца не назвать. И что до отца-то, может, и даже наверное не дойдет «Дело о выпивке на бульваре» — неважно для Миши Пескова: не мог он про отца — и всё!»

Переживая неожиданность Мишиного признания, Генка обратился к себе. Сейчас ему показалось: зря он ребятам — про своего… Если он, Гена, хочет, чтобы его уважали, признали за ним право мыслить по-своему, то, видно, и отцу надо предоставлять это право. Генке казалось, что их расхождения с отцом — расхождения не характеров, а поколений… Но может быть, и характеров? Отец хотел, чтобы Генка стал военным. Сколько было хлопот насчет суворовского! А только случай помог: какая-то болячка прицепилась. По медицине и не прошел.

Но еще полбеды, когда речь идет о выборе будущего — такой вопрос возникает не каждый день. Но под сенью главных вопросов, как грибы под деревьями, ежедневно вырастают маленькие вопросики, по ним и идет сшибка с отцом…

Им было по дороге. Ломтик шагал рядом, насвистывая небрежно: тоже о чем-то думал. «Почему же это так? — соображал Генка. Родители вроде только о нас и думают и вечно о нас толкуют: каждый по-своему. А мы? Мы пока от них не оторвемся, ведь тоже о них думаем. Больше всего о них. Но если говорим, то только между собой, а им не открываемся… Так ли? Так. Значит, мы не признаем за собой права судить их? Или боимся окрика, обидного слова? Ну почему я не могу сказать отцу прямо, откровенно: ведь он сам-то человек прямой. Просто сказать: «Папа, ты хочешь, чтобы я был таким, как ты и те люди, которых ты уважаешь… Но я не такой. Тебе хочется, чтобы я был «боевой парень». И под этим ты вовсе не понимаешь, чтоб я был боевой в каких-то боях, то есть, это, конечно, тоже, но чтобы я был вообще «боевой». А я — небоевой, мне даже неловко слышать, когда в споре обрывают собеседника, не дослушав его доводов, когда безапелляционно говорят о чем-то: «Ерунда!» Я не всегда решаюсь высказать свое мнение, даже тогда, когда мне этого хочется». «Тихий ты больно», — как-то сказал отец с такой жалостью, словно я у него совсем придурок. И мне это было обиднее, чем если бы он меня отругал. А я ведь в самом деле не люблю ничего громкого. Даже диски, которые на шум только и рассчитаны. Я не кричу даже на стадионе… Наверно, это плохо? Может быть, я слишком много раздумываю по самым разным поводам? И вот в этом я тоже не такой, каким был отец в мои годы. И опять-таки он как-то высказался: «Нам все было ясно. И времени не было рассусоливать». Значит, они действовали, а не раздумывали — так надо понимать. Но разве действие может быть бездумным? Разве не гармонично сочетаются разум и действие? А как же Фауст: «В деянии основа бытия», — да, в том смысле, что жизнь двигается человеческой деятельностью, но ведь разумной деятельностью… Так, кажется, говорил Сева, — был у нас и об этом разговор…»