Во что же хотел окунуться Олег Михайлович? При теперешней его утончившейся способности к восприятию всего, что касалось Юрия и Вали, Дробитько понял, что Олег Михайлович, зная Юрия много лет, интересовался той стороной его жизни, которая была связана с Дробитько. Вряд ли этот интерес имел какой-то профессиональный характер: вовсе не расспрашивал он, скажем, как Юрий проявлял себя в те годы, когда дружил с Дробитько. Скорее было ему интересно, что дружески связывало их тогда. И в такой форме, неназойливой, доброжелательной, он словно хотел найти подтверждение своему какому-то убеждению касательно Юрия. И хотя Дробитько ограничился обычными фронтовыми воспоминаниями об их с Юрием армейской молодости, собеседника это очень занимало. И он вставлял и свои воспоминания о той поре, потому что, как выяснилось, и ему довелось хлебнуть войны, хотя, как он сказал, «самый малый ее, но достаточно горький глоточек».

И как это часто бывает среди фронтовиков, выяснилось, что какой-то период они воевали чуть ли не в одной дивизии, по соседству.

Разговаривая, они прохаживались по саду, отмечая то легкий, но удобно, целесообразно устроенный гараж, то беседку, то удачно поставленную скамейку под деревом. Олег Михайлович заметил, что и в этом сказывается организационный талант Юрия Николаевича. И хотя это было сказано между прочим, но как будто собеседник хотел показать Дробитько, что ценит Юрия и, может быть, думал этим сделать приятное Дробитько как его старому другу.

И вдруг спросил так внезапно, что Дробитько даже не успел подумать: «А это уже к чему?»

— Вы часто бываете у Юрия Николаевича?

И когда тот ответил, что в первый раз, Олег Михайлович почему-то рассмеялся, заметил:

— Я так и думал.

Дробитько стало неприятно. У Олега Михайловича могло сложиться мнение, что между Дробитько и Чуриным что-то встало, не безоблачной была фронтовая дружба.

Олег Михайлович интересуется их отношениями… А почему?

У Дробитько промелькнула странная мысль: а ведь его интересует не Юрий, а Валя.

Но тут уж он явно зафантазировался и был доволен, когда разговор закончился и они вернулись в компанию, которая, впрочем, уже распалась на группы, и в каждой говорили о своем, а кто-то танцевал в большой комнате под радиолу.

Обойдя курильщиков, обсуждавших вперемежку с затяжками сегодняшний футбольный матч, Дробитько вошел в комнату и, только уже войдя, понял, что сделал это, заметив Валю, вынимающую пластинку из шкафчика возле радиолы.

— Сейчас мы, Ваня, с тобой потанцуем.

Он обрадовался, что они хоть и будут среди других танцующих, но все же вроде бы и вдвоем.

Тут как раз кончилась пластинка, и Валя поставила другую. Иван Петрович стал перед Валей, не шутливо, всерьез поклонился. И она тоже всерьез ответила кивком согласия. И только когда он повел ее в медленном темпе танго, а она, тотчас подладившись к нему, заскользила легко и в такт — это у нее всегда было: она хорошо слушала музыку, — он припомнил и это танго, и где они с Валей его танцевали.

Их группа тогда была выведена на переформирование, и они стояли в маленьком городишке — это еще до  в с е г о  было, до его ранения, до той деревушки у оврага… Населения никакого там, конечно, не осталось, и все было вчистую разбито. Но стоявший там запасный саперный полк здорово окопался и соорудил подземное кино: землянку на двести человек. Там и устроили встречу Нового года. И поскольку у саперов оказался и свой джаз, всю эту ночь они с Валей танцевали и танго, и фокстроты, и даже пробовали вальсировать, но Иван этого не сумел… Ничего тогда не было сказано такого, просто было очень весело и так беззаботно, словно это была не короткая передышка между выходами во вражеский тыл, а обыкновенная встреча Нового года, который, конечно, может сулить, как всегда, неожиданности, но не такого же порядка, как те, что подстерегали их в непосредственной близости…

И очень довольный тем, что она поставила именно эту пластинку и что он так ясно все вспомнил, Дробитько почему-то шепотом, из губ в губы, так же, как Валя задавала свои вопросы, отвечал ей, остро чувствуя, как легко ему это делать и как он благодарен ей за эту легкость, за свободу, которая непонятным образом возникла, но, конечно, шла от нее, Вали.

— Тебе сейчас лучше живется, Ваня? — спрашивала она, и само собой понималось, что она знает, что было плохо, невыносимо…

— Терпимо, Валя. А тебе?

— По-разному. Тут много всякого. Сложно.

— Я понимаю.

— А ты не забыл меня, Ваня?

— Невозможно. Это невозможно.

— Вот видишь, как получается. А ведь мы уже немолодые люди.

— Неподвластно возрасту, Валя.

— Мне так радостно это слышать.

— А мне говорить.

— Может быть, даже лучше, что мы не встречаемся часто, не привыкаем к тому, что есть…

— К чему, Валя?

— К тому, что мы — не вместе. Ведь это все-таки противоестественно! — Так смело, так точно она выразила то, что в нем жило всегда, все эти годы… Определила то, что, казалось, ясно только ему одному! Он сейчас был по-настоящему счастлив оттого, что, значит, не был он во власти призрака, как ему иногда казалось, а было нечто не только для него значительное: нечто такого сильного излучения, что пробивало толщу лет и событий.

— В моей жизни, Валя, с тобой связано самое лучшее… — Он тут же подумал: «Что это я говорю! Какие банальные и выспренные слова!» Но не жалел, что произнес их, раз уж не нашел других. Только удивился, когда она ответила просто:

— И для меня, Ваня. — Она добавила, потому что всегда была честной: — Хотя потом было еще много хорошего… Даже при этом.

Он удивился, потому что она произнесла это как само собой разумеющееся. И теперь ему тоже показалось, что иначе и быть не могло. Но он этого не думал раньше. Ему всегда представлялось, что она не придавала значения тому, что между ними произошло. Потому что была счастлива и в этом счастье потонуло воспоминание. То, что она по-другому, чем он, принимала происшедшее между ними, никак не умаляло ее в его глазах. Но теперь ему казалось: он всегда знал, что она помнит… И без этого не мог бы жить.

После этих слов, сказанных так тихо и внятно под звуки старой, простенькой мелодии, какие-то препоны рушились между ними, и они уже говорили обо всем, о детях, о работе, но все, как диск пластинки, крутилось нанизанное на стержень одной мысли: они оба не забыли…

— Пойдем, я тебе покажу кое-что, — Валя потянула его за руку, и они через коридорчик прошли в небольшую комнату, которая, несомненно, была ее, Валиной, комнатой, — он бы узнал это, даже если бы очутился здесь случайно. Ведь она ухитрялась даже в неказистую избу на кратком постое внести что-то свое.

— Ты за стол садись, под лампу… — настойчиво говорила она и, привстав на цыпочки, пыталась что-то достать с верхней полки стеллажей.

Он вскочил, чтобы помочь ей.

— Вон там, у стенки, большая коробка…

Когда он поставил ее на стол, Валя открыла крышку, и тонкий запах старой бумаги овеял их словно облаком воспоминания.

— Помнишь? — она достала пожелтевший любительский снимок. Он начисто забыл, где это их фотографировали. Только видно, что дело происходит зимой, на снегу у какой-то избы. Валя сидела на ящике от немецких гранат, у ее ног развалился Жора, лихо выпустив чуб из-под ушанки. А он, Иван, с каким-то отрешенным видом стоял подле… Боже мой, неужели это он? Такой молодой и вроде даже красивый! И вдруг вспомнилось: они же снимались перед тем, как группа покидала Скворцы, а они с Валей оставались… И в самом деле так, потому что оказалась еще одна фотография, на которой они уже все вместе, с Жокеем во главе, — это все тогда же…

— А вот это — потом, впрочем уж не так интересно! — она отбросила какие-то карточки, стала искать другие…

— Вот последний снимок сына, из экспедиции прислал…

Иван Петрович увидел второе, пожалуй, улучшенное издание Юрия Чурина. Сын не был похож на того Чурина, которого Иван знал молодым, а почему-то — на сегодняшнего, только с поправкой на возраст.