Изменить стиль страницы

Мы слушали этот рассказ во второй раз, но не могли не смеяться: уж очень живо и притом с комической серьезностью рассказывал Шаляпин. Потом драматическая актриса читала стихи Некрасова, отрывок из «Русских женщин», очень тепло и трогательно.

Костер погас, бочонки с вином опустели, зазвенели гитары. Луна зашла за горный кряж, стало совсем темно, догорели свечи в стеклянных колпаках. Ярко светили звезды, была теплая крымская ночь, трещали цикады, и чуть слышно долетал до скалы тихий плеск прибоя. И неожиданно Шаляпин запел. Он пел без аккомпанемента «Лучинушку». Как странно, как чудесно прозвучала южной ночью, на скале над морем русская песня! И с этой минуты он пел песню за песней, не заставляя себя просить, пел в каком-то радостном, снизошедшем на него вдохновении. Он пел «Сомнение» Глинки. С каким-то сдавленным рыданием и горечью пропел:

Не верю, не верю наветам коварным…

И такая укоризна, такая печаль была в этом неповторимом голосе, что женщины-артистки украдкой вытирали набегающие слезы.

Даже в старинном и довольно пошлом романсе «Глядя на луч пурпурного заката» он спел с таким благородством «мою любовь, и ту забыли вы». Слово «забыли» звучало у него, как стон отчаяния, как страстный упрек. Удивительно, как можно было так наполнить искренним чувством бесцветные слова «жестокого романса».

За горным склоном поднималось солнце, звезды бледнели, нежно-голубым, бледным сиянием открылось нам с огромной высоты море, и вдруг, подняв высоко еле мерцавший фонарь, Шаляпин запел:

Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!

Это было в мае 1917 года в Крыму, в Гурзуфе, на скале, которую и теперь называют «Скалой Шаляпина».

14

Однажды у Горького спросили:

— Как вы думаете, Алексей Максимович, умный человек Шаляпин?

Горький вскинул глаза на собеседника и, пристально поглядев, ответил вопросом:

— А вы как думаете?

— Если судить по тому, как он поет хотя бы «Пророка», да и по многому другому, — умный.

Горький снова поглядел на собеседника, наклонился и взволнованным голосом сказал:

— Умнейший мужик. Умнейший… в своем деле.

Дело Шаляпина было его искусство. А в жизни, как иногда говорил о нем Горький:

— Чудак какой-то… Да что «чудак», просто озорник.

Вспоминалась правдивая история, которая произошла с Шаляпиным однажды в Праге. В одном скромном кабачке Шаляпин вздумал рисовать на скатерти. Хозяйка кабачка заволновалась и потребовала деньги за испорченную скатерть. Шаляпин, не споря, заплатил и пожелал, чтобы ему отдали скатерть. Скатерть свернули и вручили ему. Но тут кто-то из гостей сказал хозяйке, что она сделала явную глупость. Скатерть с рисунком самого Шаляпина следует вставить в раму и повесить на стене как доказательство того, что этот скромный кабачок посетил знаменитый артист. Хозяйка попросила Шаляпина вернуть ей скатерть и положила перед артистом уплаченные ей десять крон.

— Как, десять? Всего десять? — спросил Шаляпин. — Пятьдесят крон, и ни гроша меньше.

И он получил с хозяйки за скатерть ровно пятьдесят крон, заработав, таким образом, на своем искусстве рисовальщика, и ушел в прекрасном настроении. Разве это не озорство?

Таким вот озорником он был в образе Еремки во «Вражьей силе». И не только озорником. Это был бедовый малый, прохожий человек, бражник, которому пальца в рот не клади, ходи рядом да оглядывайся: все пропьет — и свое и чужое, да еще и прирежет, варнак… Были такие типы в старой, отошедшей Руси.

В знаменитой «Широкой масленице», которую, как никто до него, пел Шаляпин, слушатели видели картину былой русской жизни: вот, мол, погулял, наломал дров, набил горшков на широкой масленице, а там:

Повезут из города
На санях на соломенных…

и будет озорнику великий пост. Размах, разгул, широкая удаль — все это было в исполнении Шаляпина, и особенно трагично и мрачно звучал погребальным напевом финал.

Шаляпин приводил театр в трепет и изумление в сцене у кабака. Стоило поглядеть, как Еремка ломается, кобенится у входа в кабак, как его корчит, поводит, а он все еще кобенится: «Хочу — зайду, хочу — не зайду», а ноги сами несут его, и он не то что входит, а как-то рыбкой ныряет в дверь кабака. Только артист, повидавший на своем веку волжскую голытьбу, бесшабашных пропойц, мог так показать кабацкую погибшую душу — озорника и варнака Еремку.

Еремка во «Вражьей силе» Серова был новый образ, созданный Шаляпиным. Эта роль была сыграна артистом в 1915 году. Критика так оценила новую работу Шаляпина: «Идеальный ритм в игре. Каждая пауза угадана и верно подготовляет следующую фразу».

«…Из ленивого никчемного разговора артист с величайшим мастерством и вдохновением подходит к кульминационному пункту — к дуэту «твоему горю помогу», где Еремка является уже своеобразным русским Мефистофелем».

Но нашлись и более строгие критики. Некто К. Н. Малков находил, что образ Еремки у Шаляпина «чисто пластический. Нет материала для динамического развития образа».

Такие поверхностные и глубоко несправедливые суждения не так уж редко находишь в критических статьях о Шаляпине. Нужно добавить, что Еремка в исполнении Шаляпина был настоящим триумфом артиста.

Было начало 1921 года. В Петрограде в бывшем Мариинском театре военно-театральный комитет устраивал спектакли для моряков и красноармейцев.

Одним из первых спектаклей была «Вражья сила». В театре было холодно, в партере сидели простуженные, кашляющие люди, пахло яловыми сапогами, тянуло махоркой из курилки. Однако это был не рядовой спектакль, у неискушенных зрителей чувствовалось огромное любопытство к человеку, чья жизнь стала легендой, к «царю Федору», как звали Шаляпина балтийцы-матросы.

— Получает, кроме жалованья, полведра водки в день, от водки, говорит, бас крепчает… — повторяли шаляпинскую поговорку люди в башлыках и с маузерами у пояса. — Ну и поет, что делает, что делает, откуда такое берется…

После спектакля мы пришли за кулисы, в уборную Шаляпина, — у нас было к нему деликатное дело: надо было уговорить Шаляпина выступить в Кронштадте в сухопутном манеже. Кронштадт был почетным местом, и балтийцы-моряки — не последние люди.

Шаляпин сидел полуголый у зеркала и снимал грим.

— Садитесь, старый знакомый, садитесь…

Голос был недовольный. Мы видели отражение его лица в зеркале, видели, как стирались черты Еремки, опухший, одутловатый Еремка исчезал и появлялись знакомые мягкие черты лица, светлые ресницы, широкие, открытые, втягивающие воздух ноздри.

— Какое же у вас ко мне дело?

Мы объяснили и сказали, что Горький тоже с ним будет говорить об этом деле и некий Экскузович — он ведал театром в то время.

— Как медведя, значит, со всех сторон обкладываете…

Тем временем он сбросил с себя отрепья Еремки и переоделся. Он стоял перед нами в прекрасно облегающем его мощную фигуру костюме, небрежно и изящно повязал галстук, пригладил вихор. Чуть серебрились виски, и едва заметные морщинки появлялись у крыльев носа, когда он улыбался.

Кто-то вздумал ему пересказать то, что говорили некоторые петроградские эстеты об исполнении им «Широкой масленицы», что будто бы там Шаляпин отображает судьбу русского «бунта».

— Тоже умники нашлись! Я когда пою, ни о чем этом не думаю. Думаю, да совсем не о том и задолго до того, как пою. Еремка! Да такой голытьбы сколько хошь на пристанях было.

Он начинал сердиться:

— Чепуху они говорят, я знаю, это все В… (он назвал фамилию одного искусствоведа и критика). Что им до меня надо? Делай, что хочешь, пиши про что хочешь, я к тебе не лезу, и ты меня не тронь! И что за судьба моя такая разнесчастная, каждый… лезет и учит! Да пошел он, в конце концов, к черту, еще беду накличет! Я жаловаться буду!.. Вы уж меня простите, я петь в Кронштадте не буду, не двужильный я в самом деле! Нет, петь в Кронштадте не буду! Будьте здоровы и не обижайтесь. Устал… Устал, ей-богу.