Сердце мое сжалось как от боли, и разочарование остудило восторг, и мне стало не по себе, точно я, Олег Романько, и никто иной повинен в запустении – не запустении, но какой-то небрежной прохладности к мечтам и делам людей, имена коих я не знал и никогда не узнаю, но кто жил во мне, в моем сердце, потому что они были моими предками, потому что они думали обо мне, выделывая с необыкновенной нежностью каждый завиток, каждый портик, всякий – большой и малый навесик, тысячу раз взвешивая, доискиваясь до абсолютной истины: это они передавали мне на хранение святую любовь к тому, что прозывается родной землей, с чем мы рождаемся и что завещаем детям своим.
В дальнем закуте за старой морщинистой яблоней антоновкой, за шелушащимся ее иссера-синим стволом, по сброшенным в кучу старым, почерневшим и изгнившим ящикам, ежесекундно рискуя загреметь вниз, я взобрался на стену, поднял, наконец, голову и огляделся. Голова пошла кругом от высоты и невиданного доселе простора, открывшегося взору. Ах, как близка нам неиссякаемая прелесть природы, как волнует кровь вдруг открывающая ее близость! Внизу, далеко-далеко внизу, так, что дух захватывало, кольцом изгибалась маслянисто-черная, врезанная в бирюзовую крепость лугов, обрамленных по горизонту, по самому виднокраю, густо-зеленой оправой лесов, глубокая и быстрая река. Руки невольно потянулись вверх, словно крылья, и пугающее своей реальностью желание взлететь в воздух властно охватило меня, сперло дыхание, еще мгновение… и я поспешно повернулся и полез вниз. Когда возвращался, навстречу попалась стройная, с долгим телом белянка, она как-то странно взблеснула глазами, будто прожгла насквозь, и неслышно взметнулась мимо, подобно видению. Я вовсе не удивился, когда, не утерпев, оглянулся и не обнаружил ее ни рядышком, ни вдали, хотя двор весь просматривался в светлой ветрянности утреннего солнца. Не подивился и тому, что в кельях да монашеских жилищах теперь расположился дом для престарелых, как не удивился и чистеньким, будто только что из баньки, розовощеким старичкам и старушкам, разгуливающим средь двора, средь царства прошлого и назойливых примет нашего времени, тех, без места и ощущения наставленных тут и там свеженьких, привычно сработанных местным белодеревцем, щитов со словами лозунгов, сообщавших разные прописные истины, мимо которых старички и старушки гуляли равнодушно.
Но всего этого я не рассказал Алексу, потому что еще не знал, можно ли пускать его туда, куда и сам не часто заглядываешь, чтоб не наследить или обвыкнуться и – утратить остроту восприятия, столь необходимую человеку. Ответил коротко:
– Это – одно из самых чудесных мест на нашей земле. Это как бы окно, сквозь которое можно заглянуть в дом к предкам.
– Я слышал, у вас нынче не слишком поощряется такое заглядывание? – Алекс испытующе поглядел на меня.
– Прошлое нельзя оторвать от настоящего. Это, во-первых, глупо. Во-вторых, это мешает глубже ощутить связь с будущим. Иванов, не помнящих родства, немного, но, к глубокому разочарованию, они верховодят…
– Ладно, я не к тому, – сухо сказал Алекс. – Вы в Батурине бывали?
– Случалось.
– Мне бабка, считай, уши прожужжала о давнем, ума не приложу, где все это хранилось у нее в голове. Я просто-таки живым представляю себе своего прапрадавнего предка, в честь которого нарекли и меня, Алексея Разумовского, Диме – ввек не догадаться, – Алекс рассмеялся строгими, сухими губами, отчего лицо его стало еще суровее и замкнутее, – что графы Раэумовские вышли из какого-то богом забытого села из пастушеского рода Лешки Розума, ставшего затем мужем царицы Елизаветы… Дивные дела творились на земле… Впрочем, мне более по душе Кирилл, младший брат Алексея…
– Я представил себе, как некогда рыжий и тощий англичанин, отправляясь в медвежий угол, в Россию, берег что зеницу ока не драгоценности и книги, а багаж индийского чая и, попивая его в придорожных харчевнях, растекался мыслию по древу мечтаний; спустя некоторое время вальяжный Чарльз Камерон, архитектор, взопрев от восторга, замер на высоком берегу Сейма, и легкий ветерок вздувал его вихри, а перед глазами его уже вырисовывался красавец-дворец, которым он заложит строительство нового Петербурга для брата мужа царицы всея Руси, гетмана Украины – Кириллы Разумовского. А дальний отпрыск угасшего графского рода сидел передо мной в богом забытом ресторанчике на английской земле и выспрашивал меня о Батурине, о дворце, вознесенном над Сеймом англичанином Чарльзом Камероном…
– Он похож на чудо, белое чудо: словно бы Акрополь вдруг вырос средь чиста поля…
– Я родился и вырос в Харбине, – прервал меня Алекс, потянувшись к бокалу с виски. – Отца почти не помню, он тоже из какого-то знатного рода, да умер рано. Мать к тому времени, когда я стал соображать, уехала в Токио, вышла замуж за профессора университета Васеда. Моим воспитанием занялась бабка, крошечная, легкая, как одуванчик, дунь и рассыплется, на самом же деле – характер волевой, цельный и властный. – В начале шестидесятых годов в Харбине стало совсем невмоготу жить, и вся полумиллионная русская колония пришла в движение. Китайцы всячески старались избавиться от нас, притесняя, устраивая утонченные, страшные восточные подлости, после которых человек готов был бежать на край света. Вот так мы – бабка, я, ее кузина, девица лет шестидесяти, и сухенький старичок по имени Буля, я даже не знаю, кем он приходился бабке, но только слушался он ее беспрекословно и выполнял в доме чуть не все работы – и в магазины ездил, и драил полы, встречался с кредиторами, улаживал неприятности с китайскими полицейскими, играл в бильбоке с бабкой вечерами и не дурно дренчал на старинном гнусавом клавесине, – вся наша семья очутилась в Мельбурне. Можно было поселиться в Дарвине – там жили какие-то давние бабкины друзья, но влажный тропический климат, это вечное лето, напугали ее…
В Мельбурне мы купили половину не слишком нового, но и не такого уж старого двухэтажного дома в Гайдельберге, на территории бывшей олимпийской деревни. Не стану утверждать, что именно это обстоятельство повлияло на выбор дома, – но определенно бабке нравилось, когда ей рассказывали, что именно в этом доме некогда жили русские футболисты: пили по вечерам водку и один из них, похожий на цыгана, играл на гармонике и они все дружно подпевали ему, сидя на кроватях в комнате, служившей нам столовой.
В Мельбурне я не ощущал каких-либо стеснений, скоро и у меня завелись дружки, такие же ребята, как и я, правда, кое-кто уже не знал и слова по-русски.
Но вдруг жизнь сломалась, полетела к черту, в тартарары, и я почувствовал себя рыбой, выброшенной на песок, – меня призвали в австралийскую армию. Как ни билась бабка, как не раздавала взятки врачам, начальнику полиции, умудрилась добраться до губернатора штата, пытаясь выгородить меня, – пустые хлопоты. Австралийцы сами-то не слишком рвались воевать во Вьетнаме, а по каким-то там дурацким договорам с американцами им довелось послать свой корпус в это пекло.
Я и не подозревал, в какую хлябь затолкнула меня жизнь. Нет, не то чтоб я испугался выстрелов или наложил полные штаны от страха. Может быть, мне просто повезло, но в серьезных переделках участвовать, считай, и не довелось – все больше патрулирование зоны, вылеты не вертолетах к предполагаемому месту дислокации партизан вьетконга. Кое-кто из моей компании успел получить пулю в ноги – вьетконговцы больше стреляли по ногам, так было выгоднее, потому что из строя выбывало сразу трое. По неписанным законам раненого немедленно выносили из боя. Не знаю, чем там я приглянулся нашему ротному, но только он благоволил к моей персоне и не скрывал этого. Ротный стал поручать мне кое-какие деликатные делишки…
Быть бы мне к концу компании офицером, уж документы заготовили.
Но случай подвернулся совсем иной. Однажды взвод подняли ночью, по тревоге. Как из ведра лил дождь. Тропический дождь вообще штука, скажу вам, препохабная: охватывает такое ощущение, словно бы сунули тебя в бочку с водой, да вдобавок головой вниз – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сонные, злые, мы кое-как выстроились на плацу, и при свете двух прожекторов, бивших прямо в глаза, офицеры принялись вводить нас в курс дела. Из всей той болтовни мы усекли лишь одно – нас бросают на усмирение деревни. Нам, честно говоря, было одинаково, куда и зачем ехать: мы молили бога, чтоб побыстрее приказали садиться в машины, залезть бы под брезент и укрыться от дождя, от пронизывающей холодной сырости, от орущих командиров, от себя самого, черт возьми!