Вот такие невеселые и не соответствующие моменту – яркое жаркое солнце, трибуны словно огромный разноцветный цветник, голубой дирижабль с желтыми буквами на борту «Кэнон», оркестр, настраивающий инструменты, возбужденные, радостные участники парада открытия Кубка Америк, толпящиеся у восточного прохода, общее ощущение праздника – мысли омрачали мое настроение.
И припомнился мне подобный жаркий предвечерний час на этом стадионе, и Владимир Куц, рядом с которым я чувствовал себя мальчишкой, хотя уже и сам немало чего познал в спорте, – располневший, гордый – он был почетным гостем Олимпиады-68, – и в то же время какой-то потерянный, чужой в этом таком привычном, казалось бы, для него мире. Он жил в самом шикарном и престижном отеле в Мехико-сити, на пассео де ла Реформа, за ним был закреплен персональный автомобиль и открыт счет в ресторане. «Черт, не привык пить в одиночку, – признался он мне, поморщившись, словно от зубной боли. – Сидишь, как кукла, за огромным столом, вокруг тебя метрдотель и официанты вращаются и чуть ли не в рот заглядывают, стульчик отодвигают-пододвигают, а на лицах у них записано неподдельное уважение… поверь, научился разбираться, где тварь, а где друг. Что будет кушать синьор Куц? Что изволит выпить – виски или джин, а может быть синьору Куцу по душе «Наполеон»? Поверишь, чуть не подавился коньяком. Плюнул, да поднялся в номер, вытащил из чемодана бутылку родной «московской» и без закуси… Ты мне скажи, что же это происходит? Мексиканцы, оказывается, помнят Куца, а дома… дома каждая тварь лезет в твою душу грязными ручищами или того хуже – очередную анонимку читают-перечитывают, с кем это Куцева жена спала, рога ему наставляла. А когда я открыл им, кто пасквили строчит, пожурили слегка ту сволочь, да отпустили… Догадываюсь, не дурак, был в душе у них праздничек: как же – Куца, о котором писали как о железном, стальном, уязвили, принизили. Вот только не понимают они, что, унижая Куца, убивают доброту и человечность в самих себе, и рано или поздно, но хлебнут и они горя – от своих же воспитанников, от таких же, как они сами, но только занимающих верхние кабинеты…»
Мне было неуютно от этого монолога, от уязвляющих самую душу слов, больно за человека, глубоко и искренне мной чтимого, за ВЕЛИКОГО КУЦА. Я терялся в догадках, как вести себя и что говорить. Но Куц сам поспешил мне на помощь. «Ты мне ничего не отвечай, не нужно! Если согласен, промолчи, если не согласен… тоже промолчи. Мне сегодня как-то не по себе на этом празднике. Вот если б ты со мной в гостиницу, да рядышком за стол, чтобы не с тенью рюмкою чокнуться, а?»
Сколько лет минуло, сколько воды утекло, а по сей день сердце жалость жмет, что отказался, не поехал с ним, а ведь мог – уже закончил выступать и твердо решил, что после Игр завяжу со спортом окончательно. Уж очень принципиален был тогда – не пил даже после стартов – и эгоистичен: себя любил, свое спокойствие и внутреннее самодовольство. А Куц посмотрел на меня не то чтоб с осуждением, нет, с какой-то душевной болью, с обидой, что ли, но не на меня – на самого себя. И от этого мне было еще горше. Больше мы с Володей не встречались, и когда он нелепо (нелепо ли?) погиб, мне стало совсем худо, потому что часто после Олимпиады думал я, как бы хорошо было вновь повидаться и навсегда снять ощущение вины перед ним. Кто это там сказал: завтра – уже поздно?…
…В тот вечер Джон Бенсон превзошел самые смелые ожидания. Бег его был так стремителен, так красив в своей мощи, что вместе со стадионом мы с Хоакином вскочили на ноги и орали, и рукоплескали смельчаку, бросившему вызов будущему, – его результат был поистине фантастичен, он не укладывался в сознании. Но ведь и впрямь – все человеку подвластно!
Я уже тогда обратил внимание на пресс-конференции на двух молчаливых крепышей, следовавших за Джоном Бенсоном как тени.
– А чему удивляться? – прокомментировал Хоакин. – У таких, как Джон Бенсон, немало покровителей, ведь этот гигант – мешок с деньгами.
– Неужто так богат? – усомнился я.
– На его имени создаются богатства, это факт.
6
Вскоре мы уже катили по дороге № 24, что вела в Шотландию, в Эдинбург, как я смог прочесть на вспыхнувшем под светом фар придорожном щите… Впрочем, Питер и не скрывал: наш путь – в Шотландию. Правда, он не удосужился объяснить, зачем мы несемся туда, к тому же – ночью.
Пожалуй, только теперь, прикорнув в уголке кабины и закрыв глаза, я почувствовал опасность. Ну, вот скажите вы, нужно было просидеть взаперти столько дней, чтоб наконец-то сообразить, что дела не так уж и хороши и возможны любые неприятности, если под оными понимать бесследное исчезновение и не на время – навсегда?
По логике вещей мне следовало обеспокоиться чуть раньше, едва только я оказался в руках этих людей. Но, не поняв их намерений, не мог осознать и глубину опасности. По натуре я холерик, однако не люблю паниковать и терять себя в крутых ситуациях. Наоборот, чем сложнее и запутаннее выглядела ситуация, тем холоднее и рассудочнее начинал работать мозг, тем четче и определеннее поступали команды к действию. Было бы глупо утверждать, что внезапный захват в самом центре Лондона, можно сказать, средь бела дня, эти весьма недвусмысленные избиения и угрозы расправы в случае, если моим хозяевам не посчастливится добраться до искомого, не натолкнули меня на мысль о чрезвычайном положении, в котором я очутился. Но что мне делать? Кричать, взывать о помощи (не к Кэт ли?) или обращаться к совести Питера или Келли, умолять отпустить на все четыре стороны под честное слово, что никогда и никому не поведаю о случившемся? Если б у меня хоть на миг родилась такая мысль, я навсегда перестал бы уважать себя.
Не падать духом – вот первая заповедь мужчины, если он действительно считает себя таковым. И я придерживался ее с тех самых пор, когда обрел уверенность, что я – мужчина, а не особа среднего пола, отличающаяся от женщины лишь тем, что бреет бороду и говорит баском. Жизнь, с тех пор как погибли в одночасье родители в автомобильной катастрофе, не устилала бархатом дорожку, а чаще усыпала ее битым стеклом зависти и ненависти. Особенно когда появились успехи в спорте и обнаружился мой непокладистый характер, не терпящий компромиссов в принципиальных вопросах. Мне приходилось наголову быть выше моих московских соперников, чтоб старший тренер (а он терпеть меня не мог по многим причинам, не в последнюю очередь из-за ершистости характера и нежелания держать язык за зубами, когда того требовали неписаные законы большого спорта) вносил мою фамилию в списки отъезжающих на чемпионат Европы или на Олимпиаду. Если кто-то отделывался одним проверочным стартом, то мне доводилось стартовать минимум три-четыре раза. Нет худа без добра: такие жесткие рукавицы сдирали с меня остатки расхлябанности и слабости, убеждая, что надеяться я мог только на себя. Согласен, не лучший вариант для нервной системы – впору и загнуться, сломаться на корню. Случалось с ребятами и такое, но я не сломался, и теперь у меня нет обиды на старшего тренера, немало крови мне перепортившего, как нет и жалости к самому себе, что так трудно доставались победы.
Да, старина, в разных передрягах пришлось побывать, но, если предчувствие не обманывает, эта – из ряда вон выходящая. Плохо одно: неизвестно, что собираются предпринимать держатели моих «акций» и до какого времени они будут нуждаться во мне. Не выяснив этого обстоятельства, трудно, практически невозможно, рассчитать хоть на шаг вперед свое поведение. Значит, решения доведется принимать с ходу, а тут вполне реально и споткнуться…
Машина уносила меня в Шотландию, и ничто и никто не мог остановить ее движение. В каком-то маленьком городке на перекрестке встретилась полицейская машина, сердце у меня екнуло, но «бобби» даже взглядом не удостоили наш «лейланд».
– Так впору умереть с тоски, – прервала ход моих мыслей Кэт и решительно включила «видик». Она перебрала несколько кассет, хранившихся в специальном стеллаже, закрепленном под окном, выбрала и вставила кассету в черную прорезь. Экран ожил.