В «Якобинском клубе» вертелись и полицейские агенты. Некоторые из них хорошо усвоили революционную лексику. Агенты шныряли повсюду в надежде схватить кого-нибудь из нас и, к сожалению, преуспевали. Поэтому, зная об их присутствии, мы предпочитали реже ходить в «Средец». Гораздо спокойнее было нам в мастерской зубного техника Арманда Баруха на Пиротской улице. Там мы часами, не считаясь со временем, болтали о том, о сем, отрывая от дела терпеливого хозяина. Таких, как мы, он едва ли встречал когда-либо. И я удивляюсь, вспоминая, как он мог терпеть нас, но еще более странным кажется сейчас то, как мы могли там уместиться, особенно когда собирались все сразу в маленькой комнатушке, заставленной этажерками и столиками с гипсовыми отливками!
Молчаливый зубной техник в белом халате старательно полировал зубы и челюсти, измерял, рассматривал их внимательно и время от времени, очень редко, включался в наш разговор. Он был старше нас и выглядел солиднее: очки, черные усики, зачесанные назад волосы, которые блестели, будто отлитые из смолы. Поведением и более всего своим трудом он внушал нам уважение. Стоя в белом халате у окна, с гипсовой отливкой в руках, он был похож на средневекового алхимика, случайно попавшего на Пиротскую. Я завидовал его спокойствию и тому, что он нашел свой путь. У него была профессия, и своей работой он честно зарабатывал себе на хлеб.
Да, все простые люди тогда трудно жили. Квартира Арманда Баруха находилась над цокольным этажом с магазинчиками и маленькими мастерскими, заполненными до позднего вечера шумом и грохотом. На верхний этаж мы поднимались по витой деревянной лестнице, которая угрожающе скрипела, готовая в любой миг рухнуть и увлечь нас за собой. Обычно мы взлетали по лестнице в два-три прыжка и входили в мастерскую без звонка, потому что считали это буржуазным предрассудком. Дверь всегда была открыта. Да Арманд никогда и не удивлялся нашему приходу. О нас знала и его старая молчаливая мать, которая показывалась иногда, как тень, в коридоре, опасаясь, как бы не помешать нашим спорам и не побеспокоить нас, а может быть, боясь, что мы толкнем ее, потому что мы всегда торопливо проносились по полутемному коридорчику. Знал о нас и его брат Виктор, с любопытством прислушивавшийся к нашим литературным перебранкам. Смотрела на нас с любопытством и белая кошка, которая всегда стояла у входа, ожидая, когда кто-нибудь ей откроет дверь, чтобы она могла войти в мастерскую и усесться незаметно среди белых гипсовых отливок. Вся эта обстановка — и скрипящая деревянная лестница, и пропитанные влагой и плесенью старины глинобитные стены, и покосившиеся окна, в которые редко заглядывало солнце, и гипсовая пыль, и шум торговцев с улицы, и далекий грохот грузовых двуколок, и перезвон и скрежет трамвая — создавала атмосферу города, полного напряжения и противоречий капитализма, царства Молоха, который непрерывно требовал жертв от людей труда.
Конечно, мы были восторженными могильщиками этого Молоха и все время строили планы, как его свергнуть и похоронить. В этом смысле мы презирали смерть и отчаяние. Наша месть, разжигаемая жизнью и литературой, крепла с каждым днем. Мы мужали, и в нас зрело свое, категорическое и беспрекословное, представление о мире и его изменении.
Многие из нас уже писали первые рассказики и публиковали их в прогрессивной печати. Читали с радостью и каким-то исступлением каждую строку, каждое слово и спорили, ссылаясь то на Чехова, то на Мопассана, зачитывались рассказами Елина Пелина и Йордана Йовкова. Многие вещи этих авторов казались нам устаревшими, лишенными политической страстности. Все мы искали нечто исключительное, особенное. Так мы дошли до Эренбурга и Дюамеля и вопили от радости, когда открыли для себя, например, Исаака Бабеля. Каждый считал гордостью похвастаться, что уже прочел «Тихий Дон» и «Сагу о Форсайтах». И все это было непрерывной гонкой, которая не знала ни отдыха, ни застоя.
Нашему другу Арманду повезло. Его первая книжка увидела белый свет под странным заглавием — «Гвоздики и ботинки». Автора теплыми, поощрительными словами представил публике авторитетный и уважаемый писатель Людмил Стоянов. От рассказов Арманда, написанных в эренбургском стиле, веяло «грубосуконной правдой», которую мы знали: приземистые, прогнившие домишки, где ютятся маленькие еврейские дети и больные старики; жалкие магазинчики, в которых продаются тесьма и бусы; мелкие уличные торговцы, весь товар которых умещается в одном чемоданчике. Продавцы мелкой утвари целый день кричат около какого-нибудь крытого рынка, предлагая свой товар… И много, много всевозможных картин и картинок Арманд собрал в своей книжке, чтобы вызвать бунт и революционную ярость читателей… Этот небольшой сборник, написанный простым, грубоватым языком, отражал истинную жизнь людей труда.
Арманд Барух, наш зубной техник, стал знаменитым. В прессе появились отзывы о его книжке. А мы теперь еще чаще толпились в его маленькой мастерской, наполненной гипсовой пылью… Арманд, конечно, не загордился, остался прежним. Он только начал говорить медленнее и весомее, поучая нас. Мы внимательно слушали его. Знали, что так же, как он, мыслят и говорят и люди подполья, которые готовят революцию и к которым мы все неудержимо стремимся.
Барух был тесно связан с партией и с людьми, о которых писал в своей книжке. Я начал замечать, что он всегда окружен ореолом таинственности… Случалось, что он внезапно закрывал свою мастерскую и уходил куда-то, а то вдруг поджидал кого-нибудь в коридоре. Они шептались о чем-то и расходились. Он возвращался в комнату, но через какое-то время бросал взгляд на свои часы и говорил, что ему нужно выйти… Кроме литературного авторитета стремительно рос и его партийный авторитет. Когда он предложил мне написать вместе с ним пьесу о борьбе с алкоголизмом, я с радостью согласился. Пьеса должна была называться «Враги». В ней требовалось осудить, заклеймить позором образ деревенского корчмаря-кровопийцы.
Пьеса «Враги» была написана и напечатана в короткий срок. В газете «Заря» появилось открытое письмо Георгия Бакалова, в котором он хвалил авторов и говорил о необходимости таких пьес. Мы были невероятно горды этим и стали чаще заходить в «Средец», чтобы услышать еще какую-нибудь похвалу. Но однажды Ангел Анков, партийный деятель со стажем и соратник Георгия Димитрова, остановил нас и вместо похвалы спросил:
— Ребята, вы, что ли, авторы пьески «Враги»?
— Да, мы, бай Ангел.
— А вы имеете представление о том, что такое старость? — продолжал он, нервно сжимая свою палку.
— Да, конечно.
— Как же вы могли написать, что мужчина в пятьдесят лет — глубокий старик?
Удивленные, мы решили, что ему, наверное, пятьдесят лет, раз он так разозлился…
— Бай Ангел, — сказал я, — пусть это будет нашим недостатком, но скажите, что вы вообще думаете о пьесе?..
— Нет общего, нет частного! — продолжал разгневанный критик. — Вовсе не нужно съесть все яйцо, чтобы понять, что оно испорчено… Посмотрите, у вас в перечне действующих лиц указан какой-то старец пятидесяти лет…
— Извините, бай Ангел, — проговорил Арманд, — но это такая мелочь…
— Мелочь! Именно поэтому не буду читать вашу пьеску!.. Старец пятидесяти лет… Реалисты!
— Да, мы действительно трезвые реалисты, бай Ангел, — заметил я. — Не ругайте нас!
Он нахмурился, сказал еще что-то и махнул рукой с палкой, чтобы мы отстали от него…
Всем своим видом мы старались показать, что его критика на нас не подействовала, однако его слова заставили нас здорово призадуматься. Дело было не в годах, которые мы произвольно приписали нашему герою, не в литературных достоинствах этого произведения; дело было в другом — в нашем представлении о мире и людях, в нашей наивности. Мы разошлись каждый своей дорогой и забыли о пьеске. Она исчезла из нашей памяти, как будто мы ее и не писали, как будто она не стоила нам никакого душевного напряжения. Мы перестали даже говорить о ней. И виделись уже реже, будто нам было стыдно смотреть друг на друга, вспоминать «коллективное творчество».