— Потому что люди хотят, чтобы их совесть оставили наконец в покое.

— Нет, Штефан Корбу! Правда совсем в другом! И если ты хочешь быть честным сам с собой, ты должен признать ее. Люди не хотят оставаться с такой же совестью, с какой они вышли из войны, и делают все возможное, чтобы забыть прошлое.

— Это одно и то же!

— Но знаешь, какое лекарство придумали люди, чтобы убить свою память? Своего рода гашиш. Они заменяют старые иллюзии прошлого другими, столь же бесплодными.

— Но ради бога! — вдруг взорвался Корбу. — Если это все, что им осталось?!

— И я так думал вначале, когда Германия продвигалась к Волге. Думал, что нет другого спасения, кроме этого искусственного гашиша. В первые дни лагеря…

Его прервал неожиданный приход главного повара диетической кухни капитана Дорнака, немца. У Дорнака был выбит один глаз, и, чтобы как-то возместить потерю (как с долей цинизма говорил он сам), капитан повесил на себя четыре снятых с убитых Железных креста. Он был маленького роста, приземист, смешлив. Старался угодить каждому больному или раненому, изобретая блюда по их вкусу, и любил Куки — кошку Иоакима. Он никогда не забывал принести ей молока.

Обычно Дорнак усаживался по-турецки на пол и наблюдал, как Куки лакает молоко, но сейчас он понял, что пришел не вовремя, и поспешил уйти.

— Тебе не кажется, что Дорнак хочет соблазнить Куки? — спросил Корбу после его ухода.

— Всякие усилия напрасны! — ответил Иоаким с улыбкой. — Куки — самая преданная женщина в мире! — И продолжал: — Я тебе говорил, что в первые дни нас в лагере было всего четверо: я, немец майор Краусс, буддийский священник Раманужам и французский поэт Поль Серальти. Как ты знаешь, у меня нет военной биографии. Зато жизнь каждого из остальных — это материал по крайней мере для одного приключенческого романа. Краусс был начальником отдела разведки и контрразведки на северном участке фронта. Он был столь уверен в своей личной охране, что не заметил, как русские перебрались через линию фронта и взяли его прямо из постели. Он все время бился головой о стенку, боясь, что русские его казнят. Поль Серальти, хотя он и был сентиментальным поэтом и писал стишки, рассчитанные на вкусы модисток и слезливых девиц, в действительности занимался контрабандной торговлей. Впрочем, по матери в его жилах текла и немецкая кровь. Он лично знал Гитлера и Муссолини и утверждал, что играл в покер с нашим экс-королем Карлом и был участником его любовных оргий. Он как раз доставил новый транспорт в Китай, и ему пришла в голову мысль вернуться домой через Москву. Война застала его в парке Горького, где он катался на качелях вместе с детьми. Поскольку у него был немецкий паспорт, его объявили пленным. Днем он подсчитывал, сколько валюты потерял, а ночью при луне писал стихи. Третьим был Раманужам… Его я оставил напоследок, потому что он — главный объект моих воспоминаний. Его задержали на южной границе России: он занимался шпионажем в пользу Японии. Счастливый человек этот буддийский священник, он в совершенстве владел методом йогов и всякий раз прибегал к нему, когда хотел изолироваться от окружающего мира. Он с таким упорством верил в свою божественность и с такой страстностью лелеял ее, что мог после минимального количества упражнений загипнотизировать сам себя и затронуть те области своего сознания, которые в обычных условиях оставались недосягаемыми. Он обладал также даром интуитивного ясновидения, что изумляло меня до крайности. Краусс не обращал на него внимания, потому что его постоянно грызла мысль о смерти. Серальти ставил себя выше священника и, будучи материалистом и логиком в самом прямом смысле этого слова, относился к нему с полным презрением. Напротив, я, оцепенев, со страхом и волнением наблюдал за ним от начала упражнений и в течение всего периода его гипнотического транса. Он, например, говорил мне: «У меня есть брат в Сан-Франциско. Я его не видел четыре года после последней ритуальной конференции в Калькутте. Сегодня вечером я навещу его!» Он никогда не был в Сан-Франциско, но, возвратившись из своего воображаемого путешествия, с такими мельчайшими подробностями описывал мне город, приключения, участником которых он якобы был в течение часа, рассказывал о людях, с которыми будто бы встречался, волнения, которые пережил… Конечно, тебе любопытно узнать, почему я с таким захватывающим вниманием следил за его упражнениями. Я тебе объясню. Географию мира я знаю только из книг и атласов. Никогда до войны не выезжал из Румынии, хотя всю жизнь мечтал путешествовать. Особенно я мечтал посетить острова в южной части Тихого океана и часто упивался мыслью, что когда-нибудь побываю на острове Гаити. Я просил Раманужама посвятить меня в тайны йогов, чтобы и я мог гипнотизировать самого себя и с такой же легкостью заявить: «Сегодня, друзья, я отправляюсь на Гаити!»

Преподаватель географии, казалось, и сейчас был упоен этой возможностью. Некоторое время он смотрел в пространство, возможно строя в воображении пережитые или еще не пережитые происшествия. Штефан Корбу с интересом слушал его. На его глазах невероятное становилось возможным. Он возбужденно спросил:

— И тебе удалось?

— У меня не было времени довести до конца хотя бы первые упражнения. Однажды утром я остался один во всем лагере. Ночью Краусса, Раманужама и Поля Серальти увезли из лагеря в сторону Москвы. Что дальше было с ними, не знаю. Через неделю в лагерь начали прибывать военнопленные. Война настигла меня, а я потерял единственную возможность приобщиться к гашишу индийских иллюзий.

— А сам не попробовал?

— Нет! Раманужам утверждал, что обязательно нужна философская подготовка. А кто мог мне ее дать? Новые обитатели лагеря были очень крепко привязаны к земле, но в другом плане. Их философия была очень проста: хлеб, хлеб и снова хлеб! Остальное их не интересовало. Иногда у меня создавалось впечатление, теперь уж так не бывает, что, в сущности, в душевном отношении мы обречены на бесплодие. Мы сознавали, что идем к гибели, но у нас не хватало сил честно признать это. Некоторые государства, считающие себя цивилизованными, не могут позволить исполнение смертного приговора прежде, чем несчастному приговоренному не вольют сильную дозу морфия. В нашем случае мы сами подготавливали и сами делали себе укол морфия.

— Даже ты?

— В те дни — да! Даже я! Но об этом я не хочу говорить.

Сначала Корбу не заметил скрытой боли, с какой Иоаким сделал свое признание. Правда, на его лицо набежала тень, а движения рук вдруг прекратились, но Корбу ошибочно понял смятение и колебания Иоакима.

— Тебя что-нибудь унижало?

— Напротив, поднимало меня над всеми остальными, — ответил Иоаким на этот раз с оттенком легкой грусти в голосе.

— Тогда почему ты не хочешь мне рассказать?

— Это тайна! А ты знаешь мое мнение о том, следует делиться тайной или нет.

— Даже если я буду настаивать?

— Прошу тебя не делать этого.

Наступило молчание. Иоаким продолжал чистить картошку с большим ожесточением, чем прежде. Печь, забитая поленьями, гудела. В помещении стало жарко. Штефан Корбу разомлел, ему очень захотелось растянуться здесь прямо на полу и заснуть. Только нервное напряжение и возбужденное теперь любопытство удерживали его.

— Хорошо, — сказал Корбу через некоторое время, — я не буду настаивать. Ведь мне тоже оказалось трудно посвятить тебя в мою тайну. Все же раньше и ты верил в целительную силу иллюзий. Почему не веришь теперь? А главное, почему винишь тех, кто верит?

Иоаким поднял на него глаза, в которых мелькнула необъяснимая жесткость.

— Потому что я пришел к выводу, что мы не можем жить вне истории. За стенами лагеря что-то происходит, погибает и возрождается человечество, и мы обязаны занять ту или иную позицию: за или против. Любая формула самогипноза лишь отдаляет нас от нашей собственной человеческой сущности. Точнее, ставит нас в положение, когда мы должны предавать нашу человеческую сущность.

— И что ты предлагаешь взамен?