Напротив, во времена мифологического бытия в мире, триллеры и романы времяпрепровождения были бы невозможны, ибо тогда каждое настоящее завершалось в своем собственном времени, оно отпускалось к прохождению с самого начала. Теперь же arche и telos намечают границы (начальную и конечную точки) на противоположных концах событийной траектории. Первоначально они были не точками, а возобновляющимся началом, возобновляющимся окончанием, и потому могут быть представлены как две нити настоящего, две зеркально подобные неразрывно-связанные нити, как те, что образуют двойную спираль ДНК. Начинать - это значило быть в процессе завершения, и именно устремляясь к концу достигать реализации и завершения. А "прекратить начинаться" означало быть навсегда-закончившимся, мертвым, прошедшим. Отпускание к завершению было равносильно несдерживаемому саморасходу части явлений, их форсированной саморастрате и, тем самым, приводило к онтологической щедрости. Заключение не резервировалось и не утаивалось, словно бы для взрывного выброса "на последних страницах романа". Направленный и отпущенный к своей финальной цели (телосу или архетипическому образу), каждый момент был онтологически и логически (не обязательно онтически) исполняющимся с самого начала и на протяжении всей своей длительности. Никакого времяпрепровождения. Никакого затаенного обличительства. И, по контрасту, никаких примет онтологической скупости.{4}
Моя парадигма для конституирования времени в архаической ситуации - это бега на беговой дорожке (stadion) ранних Олимпийских игр. Такие игры, и в особенности бега, вероятно происходят из культа мертвых и из похоронных обрядов героев (вроде похорон Патрокла, описанных в "Илиаде"){5}. Устремляясь к цели и к финишу, бегун зримо доносит до каждого theoros'а[9] значение или смысл времени и жизни. Он бежал к завершению забега и к своему истощению, символически - к смерти. Связь между бегами и смертью во многом подтверждается позднейшей терминологией греческих врачей. Они называли последнюю стадию смертельного недуга to stadion - "бег к финишу". Но финиш не означал просто "вот и все". Он означал также исполнение. Ибо для бегуна финиш не достигался просто в забеге и из забега. Он прибывал к своей цели на вершину алтаря бога (Зевса), находящуюся в конце беговой дорожки. Там он должен был завершить жертвоприношение, начатое до забега, поднеся огонь к политым кровью дровам (алтарь и состоял из смеси жертвенного пепла с землей), чтобы сжечь приготовленные части приносимого в жертву быка. Пламя, пожиравшее куски жертвенного животного, подтверждало, по сути дела праздновало одновременно и смерть, и исполнение жизни. И, как утверждают Корнфорд и другие, культовые бега заканчивались священной свадьбой, божественным перевоплощением, в котором бегун достигал окончательной цели (telete), а присутствующие переживали свою сопричастность.
Это та точка, с которой мы можем попутно указать на некий проем, открываемый вышеприведенными размышлениями в философии Жака Дерриды. Когда мы слышим, что Деррида характеризует свои собственные усилия как "продленное промедление", когда подумаем о месте, которое он приписывает письму (ecriture) и differance, отсрочке, когда мы поразмыслим также о клаустрофобическом{6} чтении Гегеля и всей истории западной метафизики, которая, с его точки зрения, преисполняет враждебностью к любому "присутствию", все это может указать, до какой степени его произведения связаны с типом мышления, провозглашаемым пророками Ветхого Завета. Логическая операция, которая проявлялась у них лишь внутри темы и как тема, как особая объективная реальность, о которой они говорили (буквальная дистанция между "сейчас" и "потом" как двумя раздельными онтическими точками во времени) в его мышлении стала, после сильнейшей сублимации, очищения и интериоризации стилем сознания, или логической формой ("деконструкцией"), способной вместить всякое содержание. И, обозревая связь между настоящим, смертью и архетипической исполненностью (telete), возникает вопрос, не стоит ли за атакой на "присутствие" и стратегией откладывания, наполненная глубоким психологическим смыслом попытка отсрочить смерть навсегда.{7}
В соответствии с тем, что мы выяснили, вовсе не случайно, что историческая книга западного христианства, Библия, взрывается на своих последних страницах Откровением (рассказывая историю о срывании последней печати с книги, лежащей за семью печатями), и это особое откровение имеет, в свою очередь, апокалиптический (катастрофический) характер. История Христианского Запада, как история спасенного, задержанного момента, должна была завершиться апокалипсисом. Однако теперь апокалипсис может быть понят как конец этого одного момента, а не как конец вообще. Коль скоро мы боимся апокалиптического конца истории в атомной или в экологической катастрофе как абсолютного конца, значит мы все еще уравниваем один момент времени и время как таковое, показывая тем самым, до какой степени мы слепо заключены в этот единственный момент. Апокалипсис, случись он вдруг, был бы концом именно этого заключения и входом в новые моменты, новые настоящие.
Исходя из нашей истории, как она представлена, кажется, что Исаия записывает и укрывает Божьи слова потому, что Бог остается сокрытым от "вероломных, лгущих людей": утаивание как реакция на отказ со стороны людей слушать и внимать. Но, может быть, было бы лучше понять укрывание, осуществляемое пророком, и не-слушание людей как две симультанные стороны одной и той же воображаемой ситуации, причем так, что утаивание пережитой истины имеет определенный логический приоритет внутри этой симультанности, а сокрытость Бога от людей является неизбежным следствием. Быть может, особенное настоящее, с которым имел дело Исаия и которое по-прежнему остается нашим - это специфическое настоящее записанной (и тем самым замороженной) истины и исполнения, отодвинутого и отсроченного ко дню некоего отдаленного будущего. И потому только, что существует задержанное настоящее, существует и настоящее сокрытости Бога (= не-слышание со стороны людей) и настоящее ожидания-в-надежде для пророка в течение этого опустошенного времени. Быть может, пророку также требуется "вероломство" людей и собственная изгнанность в качестве необходимого ингридиента особой архетипической фантазии, в которую он пойман - чтобы были даны достаточная мотивация и толчок воистину революционному деянию перемещения происходящего от уютного, преходящего слова к записанному, абсолютизированному сообщению благодаря спасению слова и формированию его в бомбу времени.
Будь это так, это значило бы, что покуда истина момента спасена и сохраняема как монеты в надежном кошельке (можно сказать - пока она остается фиксированной как доктрина веры, метафизическая истина философии или научная истина), до тех пор и исполнение будет обещаться как "грядущее во веки веков", - но тем самым, именно из-за своей спасенности, истина никогда и не могла бы вступить в бытие, она откладывалась бы до греческих календ, получала бы отсрочку навсегда. Сущностная неисполненность ожидания-в-надежде была бы постоянной. Но, с другой стороны, это значило бы, что исполнение может осуществиться, если только настоящему будет позволено преходить и пройти, что как раз и заложено в его внутренней тенденции. Скрытая в нем истина была бы отпущена в открытость и подчиненность свободе собственного течения явным образом в риск своего (и нашего) умирания и исчезновения. Это было бы возвращением истины к поэтике бытия, воссозданием реальности в пропасти psyche - воображаемого.
9
theoros (греч.) первоначально означал именно зрителя на Олимпийских играх, затем термин стал применяться для обозначения беспристрастного наблюдателя вообще в отличие от участника. Отсюда и пошла theoria с ее презумпцией "неучастия в бегах" (прим. переводчика).