Изменить стиль страницы

— За воеводой будешь жить как царица, — убеждал ее Тэйрэко.

Задолго до поездки Тэйрэко узнал, что воевода вдовец, и теперь был уверен, что его дочь будет достойной девушкой ему в жены. Но Нанук плакала. Она боязливо вглядывалась в горизонт, а за два дня пути до Обдорска даже попыталась бежать.

— Глупая, — сказал Тэйрэко, постегав ее тынзеем, — поедет воевода к своему царю, и тот возьмет тебя от воеводы. Будешь над всеми землями главная баба — царица. Все тебя будут бояться, а я стану обдорским воеводой.

— Не хочу я быть царицей, — сказала Нанук.

Но Тэйрэко погрозил ей тынзеем, и она замолчала.

Прижимаясь к спине отца, она со страхом следила за тем, как ключарь открывает ворота крепостцы, как стрельцы с любопытством рассматривают ее.

— Мне наибольшего князя здешнего надо, — говорит Тэйрэко и, отвязав пушнину, идет за дьяком в маленький домик, выстроенный на месте сгоревшего старого приказа.

— Подождите-ка тут, — говорит стрелец и входит в приказ. Вскоре он возвращается: — Нетутки. В застенке вора пытает. Идем туда.

Тэйрэко, зябко ежась, хватает руку Нанук и идет за стрельцом. Рядом с полуобгоревшей церквушкой Сергия Радонежского он видит каменный дом с чугунными решетками на окнах.

— Туточка подожди, — говорит стрелец.

Дикий крик, слышный оттуда, передергивает лицо Тэйрэко. Он бледнеет и озирается.

— А ты не бойся, — говорит стрелец, — приобвыкнешь.

И, оставив Тэйрэко и Нанук, входит в застенок.

— Ты будешь женой самого грозного воеводы на земле, — уже неуверенно произнес Тэйрэко и на цыпочках подошел к решетчатому окну застенка.

Он долго смотрел в окно, но подошла Нанук, и он быстро обернулся; ноги его дрожали, а губы кривились в страхе. Блуждающим взглядом окинул дочь.

— Ты не будешь женой воеводы, — сказал он тихо и, резко схватив за руку дочь, потащил ее от застенка.

Нанук вырвалась и подбежала к окну.

— Пани! — крикнула она. — Пани…

Схватившись руками за решетку, она постояла несколько мгновений и, точно обессилев, сползла наземь.

23

Исай и Таули стали жить на берегу озера, среди густого низкого сосняка, у старика Окатетто.

В ясные дни они втроем выходили на опушку леса и долго смотрели на юго-запад. В жемчужной дымке мороза темно-синим пятном чернело стойбище русских — Обдорск. Сожженный наполовину, он отстраивался вновь. С колоколенок, полгода молчавших, сначала робко, а потом все увереннее и грознее неслись по ветру медно-серебряные звуки. У новых стен острога появились стрельцы, они еще боялись далеко отойти от ворот.

Ночами Таули обходил город, и угрюмая тоска отягощала его сердце. Он возвращался к старику, помогал ему собирать сушняк и вместе с Исаем чинил его рыболовные снасти.

Чум старика был тесен и убог. Исай забросал его хвойными ветками и снегом. В чуме стало тепло и уютно, но старого Окатетто это не радовало и не веселило. Неулыбчивый и молчаливый, уходил он на рыбную ловлю, приносил в лукошке пелядь, чиру, нельму и по-прежнему молчаливо варил ее, чинил снасти и не улыбался.

Ненависть и горе сдружили его с Таули. Вместе с ним одним из последних покидал Окатетто стойбище русских, но там осталась его старуха, и он, всю жизнь бивший ее, теперь тосковал по ней.

При первом звуке колоколов старик гневно выскочил из чума и побежал к лесной опушке. Он поднял кулаки и погрозил русскому стойбищу, точно и впрямь это могло уменьшить его страдания.

Ночью он, взяв лук и колчан, наполненный стрелами, ушел к городу. Вернулся рано утром. Таули и толмач проснулись. Они увидели, что старик вырезывает на своем луке три крестика.

— Что ты делаешь, Окатетто? — спросил Исай.

Старик не ответил.

— Ты убил трех медведей, отец? — спросил Таули.

Старик отрицательно покачал головой. Юноши не стали настаивать. Они легли спать. Перед рассветом старик разбудил Таули.

— Слышишь? — сказал он. — Звонят.

Таули слышал звуки колокола. Руки старика тряслись от гнева:

— Я боюсь этих звуков.

Он замолчал неожиданно, точно раскаиваясь в своей болтливости.

— Их не надо бояться, — сказал Таули.

Старик не ответил.

Следующей ночью он вновь пошел к русскому городу. Вернувшись, он вырезал на своем луке пять крестиков. И впервые за много дней глаза старика радостно поблескивали.

— Чьи сердца ты отметил смертью? — спросил Таули.

— Сердца пяти русских, — ответил старик.

24

Горит маленький костер. «Если в него подбросить веток, — думает Таули, — он будет большим костром; если не подбросить, он потухнет, как потухло восстание».

— До самой смерти ночами я буду ходить к стойбищу русских, — внезапно нарушает тишину старый Окатетто, — и когда крестиков на моем луке будет втрое больше, чем лет моей старухе, я спокойно умру:

— Они поймают тебя, — говорит Таули, — они повесят тебя на лиственнице у стойбища.

— Что делать? — отвечает старик. — Мы скоро теряли то, чего добивались. Мы уходили к своим озерам, в свои леса и тундры. Приходили новые русские, и вновь мы платили ясак или кончали виселицей, умирали под батогами. Где же правда, Таули? — Старик замолкает, хмуро глядя на луну, что золотой монетой висит над мокоданом. — В надымской тундре, — задумчиво продолжает он, — четыреста наших людей собрались много лет тому назад сжечь Обдорск. Они окружили его со всех сторон и обстреливали, но пришли русские со своими самопалами, и наши отступили в Надым. В том же году хатангские ненцы напали на мангазейский острог, но их перебили почти всех до одного. А сколько раз наши сжигали деревянное стойбище русских — Пустозерск! Они сжигали его пять раз, а царь присылал все новые войска, и кровью истекал наш народ. Мы платили и платим луковую дань своей кровью. Скоро истечем ею. Мы уже привыкли к веселой воде, которая на мгновенье делает легкой жизнь, мягким сердце, слабым ум и непослушным тело. Где же счастье? — спрашивает старик.

— За далекими горами оно, — отвечает Таули, — во всех сказках о нем поется.

— Где моя жена? — спрашивает старик. — Где повесили ее русские? Они уже давно сожгли ей волосы и отрезали язык. Я знаю это. Они так делают.

Он замолкает и, закрыв глаза, откидывается на шкуры.

…В легком челноке она едет по озеру, черные косы ее отражаются в воде. Ловкие руки ее временами отливают серебром — это трепещет рыба, вынутая из сети. Как чист ее голос! Алые ленты на панице[35] вместе с синими лентами говорят о ее молодости и здоровье. Когда наступает болезнь, паницу не следует украшать — так ее учил обычай предков.

Тайконэ ловила рыбу и пела песни. Солнце, звезды, которые водили в далекие странствия Окатетто, серебристые рыбы — все это было в ее песнях, веселых и легких, как полет чайки над морскими волнами.

Приходит милый от лесов,
Он соболей аргиш привез.
Он сто песцов ко мне привез,
Он сукон аргиши привез.
«Невестой будь», — сказал.
Что я скажу ему в ответ?
Женою буду или нет,
Жених, беда, богат.
«Но где твои стада?» — спрошу.
«Но где твои чумы?» — спрошу.
Уедет или нет…
Уехал парень навсегда…
А в котелке кипит вода,
Проснулась я тогда…
Вот сон, ой-ой, хороший сон,
А милого и нет…

«Спой еще песню!» — кричал с берега Окатетто, чиня нарты.

Тайконэ смеялась в ответ и запевала новую песню.

Как весело потрескивал костер в чуме Окатетто много лет подряд! Но пришли голодные годы, и он заболел. Тайконэ одна ходила на охоту и ловила рыбу. Возвращалась она с такой маленькой добычей, что не хватало даже больному Окатетто. Но, чтобы он не страдал вдвойне, за себя и за нее, она пела песни и ободряла его. Вскоре смерть совсем близко подползла к чуму Окатетто. Она умертвила его собачью упряжку, унесла весенней водой его снасти и наконец потушила костер.

вернуться

35

Паница — женская оленья шуба.