Изменить стиль страницы

Солнце, просочившееся в садовую зелень, отбрасывает в комнату зеленоватый отсвет. День в полном разгаре. Все вдруг по-прежнему кажется покинутым и безмолвным, только, быть может, раньше никто в этой комнате не ловил с такой жадностью уличные звуки.

— Ты меня не слушаешь.

— Поди, пекарня тоже давала приличный доход, — пытаюсь я разбить ту картину бедности, которую нарисовала Юули, — и за квартиры каждый месяц выручали, поди-ка, прилично.

— Ох, с пекарней этой мы совсем прогорели. Городские власти, вишь ли, запретили в подвальных помещениях производство пищевых продуктов. Мы уже было отчаялись — плакали денежки, ломай ни за что ни про что печь! Вот тогда и начали расчищать с улицы фундамент — решили перехитрить городские власти! Ведра в руки — и пошел таскать песок. Все плечи оттянули — и старик мой, и сама я, да и парни тоже. Столько повытаскивали земли, что строй с улицы лестницу хоть до самой калитки, а въезд во двор приподнялся, будто он ведет на сеновал. Однако явились землемеры городской управы с планами в руках и высмеяли нас.

— Пришлось землю носить обратно?

— Да, пришлось обратно. Другие хозяева на нас пальцами показывали, жильцы хмыкали в кулак. Почитай, все божье лето ушло на эту возню с песком. Парни от такого подневолья входили в злобу. По вечерам хлебали суп из костей и требухи, угрюмые, как сычи. К счастью, выдалось теплое лето.

— И тогда из пекарни получилась мастерская?

— Ты приглядывалась к тротуару возле нашего дома? Жаль. Не умеют люди ничего замечать! Конечно, тротуар, как у всех других, выложен известняковыми плитами, это верно. А вот борта, те из чистого гранита. Закраина получилась вечной. У других так себе, мелочь да обломки насованы, а наш отец, после этой истории с фундаментом, взял да и навозил с берега порядочные валуны. А к въезду во двор приглядывалась? Все выложено камнями, которые отец привез. Коль что делал, то так, чтобы хватило на сто лет.

— Юули, мне надо собираться.

— Словно ему вечно жить, — повторяет Юули.

— Юули, больше я ждать не могу.

Она не отвечает.

— Вот так и жилось. И с одного места на другое перетаскивали, и опять назад волокли. Дом выстроили, тот, что отобрали. Заложил отец сад — так и его перекроили да перекопали. Второй дом возвели, и тоже прахом пошел. Теперь умирай на залатанной простыне, ничего после тебя не останется.

— Если так рассуждать, то следует уже с рожденья готовиться к смерти.

— А какое оно, счастье-то, — так мне и не довелось увидеть. Был муж у меня… и другие… случались. Сыновей родила, семью имела. И вина попила, и повеселилась тоже. В бедных бывала и богатой жила. Только вот какое оно — это счастье? Молодость до последнего гроша оплачивается старостью, ничего не остается, кроме глупых воспоминаний о том, как ты ведром уносила песок и опять его назад приносила.

— У меня… — машинально повторила я. — Нельзя мне дольше оставаться.

— И ты тоже свой песок утаскивала и опять назад его тащила. Было время, гонялись красные за своей властью и своим правом, в тюрьмах сидели, прахом становились, голод терпели и лиха испытали. Ну, получили в руки то, что хотели, надолго ли?

— Нет, Юули, не всякая жизнь сродни твоей истории с песком.

— А, все химеры, химеры. Все равно все одинаково помирать будут. И те, кто в идейных ходили, и те, кто ради своего живота гнулись. Только одни жили в свое удовольствие, другие — и сами не знают, для чего или для кого. Нет, ничего тут не поделаешь — эстонскому народу судьбой начертано под немцем ходить. Вернутся немцы, и та история, что на время прервалась, пойдет своим чередом.

Цинизм уставшей от жизни, раздавленной безнадежностью Юули чернит и жалит. Уж если уходить с этого света, то не втихую, а, по крайней мере, так, чтобы опустошить и другие души.

Неужто старые люди потому в большинстве своем такие капризные и упрямые, что хотят насолить своим потомкам? Дескать, с какой стати только мне одному испытывать разочарованность и опустошенность.

— Слишком ты, Юули, мелочную жизнь прожила, потому и говоришь так, — негромко замечаю я, еще раз подавляя в себе желание уйти.

— Я — маленький человечишка? — растерянно спрашивает Юули и начинает тяжело дышать. — На весь пригород… была! Да на меня равнялись другие!

— Ладно, пусть, — успокаиваю я. Ее временное оживление отступает на проторенную тропку укоренившихся представлений, нет смысла спорить, если каждый говорит свое.

Объяснять такому человеку, как она, что в истории год, десять, даже двадцать лет — это всего лишь крапинка, что переломные события сами еще не сразу проводят четкие разграничения между эпохами, что нельзя шеренгой полосатых столбов напрочь отделить их одну от другой, что нынешнее отступление можно сравнить лишь с крепкой пружиной, которую сжимают и которая, когда она разожмется, устремится бог весть в какие выси! Важна прочность закалки общественной пружины. Нет, не зря сидели мы в тюрьмах, терпели невзгоды, и не бесцельно погибли схороненные в Иерусалимском сосняке люди, хотя, если смотреть на вещи с точки зрения отдельной личности, это все и может показаться бессмысленным.

В сложных исторических переплетениях бывает, что современникам действительно трудно определить, что сделано правильно, а где была совершена ошибка. И все же большие истины останутся жить.

— Я пошла, — говорю я, поднимаясь.

Нельзя безвольно следовать за уставшим человеком, если являешься частицей той пружины, которая, сжимаясь сейчас, готовится к удару.

— Я оставлю в дверях Арнольда записку и попрошу, чтобы дворничиха приглядела за тобой.

— Анна! — вскрикивает Юули. — Анна! — умоляет она.

Не обращай внимания на то, что она твоя сестра! В свое время она предала тебя, уходи! Оставь ее, она принадлежит к твоим классовым врагам! Не жалей, уходи, коль требуется постоять за интересы живых людей! Не мешкай! Почему ты остановилась? Ты тоже живешь всего один раз, и, может быть, ночью или даже вечером будет уже слишком поздно!

Щеки под ладонями горят.

Юули бьется в кровати.

На стене напротив висит наивно-романтическая картина с изображением плывущей лодки — море, закатное солнце. Хочется вскинуть винтовку и пальнуть в этого идиллического гребца.

Пусть не встревают в дело жалостливые бабы! Пусть не лезут, если нет решимости переступить порог!

— Что ж, иди! Смотри, чтобы сама, как собака, не околела в какой-нибудь придорожной канаве. Когда никого не будет рядом и никто не захочет выслушать тебя!

Вот это уже похоже на прежнюю Юули, которая, если бы она только могла оторвать от постели свое хворое тело, выдрала бы мне волосы и надавала бы тумаков.

Обивка кресла скрипит, и в комнате устанавливается тишина.

Может, мы в последний раз вместе? Уйти — под аккомпанемент упреков и проклятий? Потом было бы невыносимо тяжко вспоминать.

Протягиваю чайник с сахарной водой. Юули пьет и искоса поглядывает на меня. Зрачки сузились до размера булавочной головки, и раздужья отблескивают желтизной — случай редкостный. В человеческом организме скрыты поразительные силы — их только нужно пробудить. Тем… или другим способом. Я даже начинаю верить, что Юули когда-нибудь действительно встанет на ноги, обопрется на палку и пойдет, чтобы потолковать с каким-нибудь фашистом на его родном языке. Пройдется по всему дому и объявит, какая будет теперь плата в рейхсмарках, и нашу квартиру снова сдаст внаем, на забор натянет колючую проволоку и отдаст распоряжение сровнять все грядки, возделанные жильцами.

И после того как ты уверилась, что твое предположение, по всей вероятности, сбудется, ты еще продолжаешь сидеть?

Краску с резного подлокотника на кресле, видимо, стерла я своей потной ладонью.

Ничего, придут лучшие времена, и все будет приведено в порядок.

Ordnung!

Беззубая ирония!

— Анна! — жалобно тянет Юули.

— Да-а?

— Я должна попросить у тебя прощения.

— …и отпусти нам долги наши, яко и мы должники своя… Не надо, Юули.