Раздумье было единственным отвлечением, или, если угодно, развлечением, пока она петляла на пару с коренастым монахом в темных коридорах. И покуда дожидалась этого «пора», прежде чем отправиться на свою последнюю прогулку.

Мысли Равенны крутились вокруг всего одного вопроса — как ей угораздило попасться. И по всему выходило, что не угодить на крючок Святой инквизиции она не могла.

И дело было не только в соседском сорванце и его недуге. Тем паче, и сам этот недуг в городах вроде Каллена — больших, тесных и грязных — был столь же в порядке вещей, как смена дня и ночи. На центральных улицах и площадях еще так-сяк, но там, где дома чуть ли не налезали один на другой, наверное, даже свиньи побрезговали бы жить. Но не люди! Собственно, большинство горожан именно там и жили. В этих теснящихся, просто-таки скученных домах. Так что, скорее, следовало удивляться другому. Как холера до сих пор не выкосила население Каллена поголовно.

И не само по себе доброе дело, Равенной свершенное, ее погубило. Даром, что говорила мать ей еще в детстве: «Ни один добрый поступок не остается безнаказанным». Да даже если б Равенна и отказала несчастной соседке, если б захлопнула тогда дверь перед нею, заплаканной и отчаявшейся — что бы это изменило? Скорее, появилось бы у Равенны на одного врага больше. И враг этот, соседка то бишь, первой бы побежала доносить на «злую ведьму».

А так… по крайней мере, Равенна могла утешать себя тем, что не соседка ее заложила. Не та соседка — несчастная мать, ее стараниями превратившаяся в мать счастливую. Но опять же, что это изменило? Ведь шила в мешке не утаишь.

Не заболей вообще несчастный малец, а кто-нибудь все равно заметил бы странное. Заметил бы, что живет поблизости женщина вроде взрослая, а до сих пор не замужем. И в церковь не ходит. И время от времени ночью не спит — свет горит в окне. Масло драгоценное тратит… и на что вообще живет, интересно?

А главное: выглядит эта особа как-то… не по возрасту. У сверстниц вон, у кого брюхо и грудь обвисли после очередных родов, у кого синяк в пол-лица — дражайший супруг жизни учил. А у кого-то уже и морщины, пряди седые. Тогда как Равенна какая-то гладкая, гибкая и стройная до сих пор. Словно девочка.

Странно? Несомненно. А любые странности, как известно, от Лукавого. Так что донести на Равенну мог, по большому счету, кто угодно. Поводов хватало. А уж когда святые братья нагрянули к ней с обыском, когда обнаружили рукописи и ее собственные записи, отпираться уже не имело смысла.

Так думала Равенна, следуя за монахом. И к тому времени, когда оба вышли из подземелья на площадь перед собором, пришла к неожиданно успокаивающему заключению. Что все-де предопределено. Вся жизнь каждого человека от рождения до смерти. Ни то, ни другое сам человек, ни выбрать, ни изменить не может.

А костер, ожидавший Равенну посреди площади, хотя бы отчасти подтверждал эти измышления. Хотя бы применительно к самой этой женщине. В том, что сегодня она умрет, причем именно на костре, Равенна не сомневалась.

Собственно, загореться костру еще только предстояло. Пока же на площади перед собором высилась лишь куча дров со столбом, торчавшим над ее вершиной. А еще, прослышав о предстоящем действе, пожаловала к собору целая толпа. Не меньше сотни горожан. Одни переминались с ноги на ногу в ожидании зрелища, другие стояли недвижно, точно статуи. Оцепенели, не иначе… от страха? От осознания того, что однажды могут сами угодить на костер? А может, они опасались, что безбожная ведьма в последний миг попробует спасти себя — призвав на помощь все силы Преисподней?

Подталкиваемая монахами, Равенна поднималась на кучу дров, время от времени оглядываясь на толпу. И сама не понимала — зачем. Ненависти к этому сборищу запуганных простаков женщина не испытывала. И тем более не ожидала от них ни помощи, ни хотя бы сочувствия. Что взять с детей? С вечных детей, желающих развлечься. Хотя бы таким вот, жестоким, зрелищем.

Пока монахи привязывали Равенну к столбу, к толпе с помоста обратился инквизитор. Тот самый, что допрашивал незадачливую ведьму. Тогда, во мраке пыточной камеры, при скудном свете факелов да в окружении сулящих боль «инструментов», дознаватель казался Равенне не человеком вовсе, а сущим чудовищем. Или злым духом… карающим божеством. Теперь же при свете дня ничего устрашающего Равенна в нем не видела. Просто человек — весь тощий, иссушенный, точно вяленая рыба. И с рябым обезображенным лицом да с темными кругами под глазами.

Равенне даже жаль его стало… немного. Зато самому инквизитору чувство жалости, как видно, было чуждо. Давно и полностью.

— Погрязли мы во грехе, братья и сестры! — кричал дознаватель, вскидывая руки, — погряз во грехе этот мир. И расплачивается теперь. Отвернулся Всевышний от нас — и солнце скрылось за пеленою дыма, что рождается в адском пламени. И усопшие пробуждаются, не находя вечного покоя. И твари из Преисподней вырвались на землю, чтобы терзать род людской. Поздно каяться, поздно! Время искупать пришло. И время карать.

И сегодня заслуженная кара настигнет эту женщину, занимавшуюся богопротивной волшбой! За то, что не приняла она Всевышнего, за то, что колдовала, силы темные призывая, за то, что ввела в грех и искушение нашу сестру в вере и отдала дьяволу невинную душу, дитя оной — приговаривается она, колдунья, нареченная Равенной, к очищению огнем!

«Ах, вот как это у вас называется, — подумала Равенна, со странной отрешенностью то на инквизитора косясь, то поглядывая на одного из монахов, уже подносившего к дровам горящий факел, — не казнь, а очищение!»

— …и да простит Всевышний ее заблудшую душу, — закончил, наконец, витийствовать церковный дознаватель.

Огонь факела соприкоснулся с дровами, перескочил на них. Дыхнуло жаром… и оцепенелость, отрешенность в тот же миг покинула Равенну. Как и утешительные мыслишки о покорности неизбежной судьбе. Остался лишь страх. Нет, ужас, в предчувствии боли, столь страшной, сколь и близкой. Боли, за которой ждет лишь окончательное Ничто. Конец всему.

И сама мгновенье назад того не ожидавшая, Равенна страстно захотела жить. Любой ценой. Готова была молить о пощаде, присягнуть на верность кому угодно и кого угодно выдать и предать. В рабство была готова отдаться. Готова была даже лизать деревянные башмаки и покрытые струпьями грязные ноги того оборванца, что стоял ближе всех к костру. Если б оный оборванец кинулся ее вызволять.

На все была готова Равенна. Но могла — лишь кричать. Кричать без слов, пока хватало сил. И с ужасом смотреть, как распространяется пламя, взбираясь все выше и выше. Все ближе и ближе подбираясь к ней, привязанной к столбу.

Внезапно Равенна уловила краем глаза какое-то движение в толпе. Кому-то вдруг надоело оставаться безликой частичкой этого сборища живых истуканов, равнодушных и жестоких.

Этим «кем-то» оказался здоровяк вида самого дикого. Лохматый, бородатый, в одежде из звериных шкур. Сущий варвар!

Взревев, варвар прорывался через толпу, как вепрь через хлипкий кустарник. И потрясал руками, в каждой из которых было зажато по топору. Распугивал зевак, вынуждая уступить ему дорогу.

Кто-то предпочитал посторониться сам. Кого-то здоровяк отшвыривал с дороги пинком или ударом обуха одного из топоров. Как, например, толстяка-монаха. Одного из святых братьев, поставленных стеречь место казни — ну, чтоб никто из горожан не подходил к костру и помосту слишком близко.

Кроме монахов, на площади перед собором дежурили и бойцы городской стражи. Один из них, поняв, что происходит что-то неладное, кинулся наперерез варвару, держа алебарду наготове. Но здоровяк едва обратил внимание на такого противника. Оружие стражника он вывел из игры походя — перерубил древко алебарды. Самого же незадачливого вояку отпихнул плечом. А затем…

Равенна, например, привыкла считать, что такие вот мужчины, здоровые как бык, должны быть неуклюжи и медлительны. Но выскочивший на площадь варвар медлительным отнюдь не был. С неожиданной для своей стати ловкостью он одним прыжком вскочил на дрова — едва ли не на огонь пятками. Но боли отчего-то не чувствовал.