– Да, сударь! Не скоро кругом объедешь.

– И много в нем зверей?

– Вестимо дело, как не быть? Лес заповедный.

– А какие же в нем звери?

– Да мало ли каких? Вот и зайцев много.

– Как! Только зайцы?

– А бог весть! Говорят, есть и лисицы, только навряд!

– Зайцы, лисицы!.. Боже мой, какое разочарование.

Вот наконец этот длинный зверинец без зверей остался у нас позади. Холмистые окрестности дороги, по которой мы ехали, продолжали заслонять от нас Москву, изредка проглядывали кое-где кровли домов, высокие колокольни приходских церквей, потом все исчезло снова, и голубые небеса сливались по-прежнему с густыми рощами, которые, не знаю теперь, а лет сорок тому назад, как зеленым лавровым венком, опоясывали всю нашу древнюю столицу. Мы проехали еще с полверсты, вдали забелелась церковь святого Сергия, гораздо ближе поднялась перед нами красная колокольня Андроньевского монастыря, направо от дороги выглянул из-за рощи Головинский дворец, одно из тех великолепных зданий, которыми вправе гордиться наше отечество, налево показалось старообрядное кладбище, слобода, несколько отдельных домов, и вдруг беспредельная Москва всплыла и обрисовалась на обширном горизонте. Вот она – Москва белокаменная, вот она – родная мать и кормилица всей святой Руси! Колыбель православных царей русских, родина великого Петра, престольный град единодержавия, источника всей славы и могущества России. Вот он, этот живущий собственной своей жизнью, самобытный город, столько разрушенный до основания и всегда возникавший из пепла в новой красе и в новой славе нашей родины! Мой ямщик снял шляпу и набожно перекрестился: я невольно последовал его примеру.

– Вот, сударь! – сказал он, указывая на группу церквей и башен, которые подымались вдали из средины бесчисленных кровель. – Вон, сударь, Кремль, Иван Великий, святые соборы, терема царские!..

Правду сказал Пушкин:

Москва… Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!..

Да, Москва, Кремль, Иван Великий – волшебные слова! Как сильно потрясают они душу каждого русского… Каждого?.. Полно, так ли? О, без всякого сомнения, ведь я называю русским не того только, кто носит русское имя, родился в России и по ее милости имеет хлеб насущный, – нет! Для этого необходимо еще небольшое условие… «У меня очень много родственников, – сказал однажды приятель мой Зарецкий, – да не все они мои родные . Тот мне вовсе чужой, кто зовет меня роднёю потому только, что носит одну со мною фамилию, а кто истинно меня любит , тому не нужно быть моим однофамильцем: я и без этого готов назвать его родным братом».

Я не долго мог любоваться великолепной панорамой Москвы, вместе с приближением к заставе она спряталась опять за домами некрасивого предместья. Измученные лошади давно уже тащились шагом, а я шел пешком подле моей повозки, почти у самого въезда в Новую деревню, слободу, идущую от Рогожской заставы, я поравнялся с человеком пожилых лет, в сером опрятном сюртуке и круглой шляпе с большими полями. Опираясь на трость и волоча с усилием правую ногу, он едва подвигался вперед.

– Вы, кажется, с трудом идете? – сказал я, подойдя к этому господину.

– Да, батюшка! – отвечал он, приподнимая вежливо свою шляпу. – Вот четверть часа назад я шел почти так же бодро, как вы.

– Что ж с вами случилось?

– Сам виноват: хотел перепрыгнуть через канаву, оступился и теперь вовсе не могу стать на правую ногу.

– Вы, может быть, ее вывихнули?

– Авось нет, батюшка, а кажется, жилу потянул.

– Как же вы дойдете до дому?

– Дотащусь как-нибудь. Я живу близехонько отсюда, в Рогожской, против самого Андроньевского монастыря.

– Да не угодно ли, я вас подвезу.

– Сделайте милость, батюшка! Уж в самом деле, не повредил ли я ноги: что-то больно расходилась!

При помощи Егора и моей старик сел в повозку, я поместился подле него.

– Дай бог вам здоровья! – сказал он. – Вот теперь мне как будто бы полегче, а если бы пришлось тащиться до дому пешком, так я очень бы натрудил больную ногу, и как мне пришло в голову, что я могу еще прыгать? Пора бы, кажется, перестать резвиться: седьмой десяток доживаю.

– Неужели? – сказал я с удивлением. – Да вам на лицо и шестидесяти нет.

– Да, да, сударь! Без году семьдесят, – продолжал старик. – Я в прусскую войну служил уже офицером и находился при взятии Мемеля, а это давно, батюшка, больно давно!

– Без году семьдесят! – повторил я, смотря с удивлением на моложавое лицо незнакомца. В первый раз еще в моей жизни я видел, да и после никогда не встречал семидесятилетнего старика с такой миловидной наружностью, ну, право, можно было влюбиться в его белые, как снег, волнистые волосы, его кроткая простодушная улыбка была так очаровательна, голубые глаза, исполненные ума и добросердечия, выражали такое душевное, неподдельное спокойствие, даже тихие звуки его голоса имели в себе что-то неизъяснимо приятное.

– Издалека ли вы изволите ехать? – спросил он меня в то время, как повозка остановилась у заставы и Егор пошел прописать подорожную.

Я назвал ему наш губернский город.

– Да, это неблизко, – продолжал старик, – с лишком семьсот верст! Что, батюшка, вы к нам на житье в Москву или только проездом?

– Нет, я приехал сюда для того, чтоб служить.

– Доброе дело! Такому молодцу, как вы, служить надобно, и, верно, вы остановитесь где-нибудь у знакомого или родственника?

– У меня есть письмо к господину Днепровскому.

– Алексею Семеновичу?

– Точно так! Вы его знаете?

– И очень давно. Он живет на Арбате, верст пять отсюда, а, кажется, лошади-то у вас вовсе смучились, вряд ли дотащут… Да постойте?.. Ведь Алексея Семеновича нет в городе: он уже около месяца живет в своей подмосковной и, если не ошибаюсь, на этих днях отправится прямо из деревни за границу, кажется в Германию к минеральным водам.

– А разве он болен?

– Не он, а жена его.

– Какая досада! Ну, делать нечего, я остановлюсь в трактире.

– Да нет ли у вас кого-нибудь еще знакомых?

– Со мною есть рекомендательные письма, но я не знаю, могу ли?