Изменить стиль страницы

Шхуна легко вышла под парусами в ворота бухты и, как умное, живое существо, слушалась молодого капитана. Резко переложили руль. Качнуло сильно и сразу закачало на подходившей с океана волне. Никто не уходил с юта, хотя ветер рвал полы халатов, а шляпы приходилось держать обеими руками.

Колокольцов приказывал своему кораблю, своему детищу и отраде, заставляя делать чудеса.

– Поворот оверштаг!

Снова удары волн. Налетел сильный порыв ветра.

Брызги обдали лица, волна окатила палубу. Берег далеко, почти не видно... Очень страшно.

Вдруг гик, с силой переброшенный с борта на борт, снес с головы Накамура шляпу, и ветер подхватил ее и умчал в море, и тогда уже налетели и запрыгали в волнах шляпы Уэкава, начальника полиции и светских чиновников.

– Не стоять под гиком! – заревел в трубу Колокольцов.

Гошкевич перевел и попросил всех скорей перейти.

...А на берегу все еще цвели сады и леса, и в бухте так тепло, и так радостно вернуться на твердь.

Отпустив гостей, Путятин попросил задержаться Сьозу. При нем говорил с командой и офицерами.

Солнце еще не заходило, когда все сошли на берег. Адмирал велел всем отправляться домой, а сам вдвоем со Сьозой свернул в переулок.

Шли узкой улицей среди лачуг и садов, через всю деревню, тревожа население.

– Хэйбей здесь живет? – спросил Сьоза у женщины, выглянувшей на стук.

– Здесь, здесь...

Женщина испугалась, увидев Путятина.

– Зайдемте к нему, – сказал Евфимий Васильевич.

Делать нечего. Неприлично посла вести к артельщику. Неприлично, но можно! Теперь все можно, так Путятин-сама желает, он приказывает!

Вошли. В доме переполох, все улеглись на пол в поклонах. Путятин популярнейшее лицо не только в Хэда. Сколько о нем песен, рассказов. Все его рисуют. Путятин пришел!

Хэйбей обрадовался, словно явился товарищ, которого он долго ждал. Спохватившись, упал на колени и, кланяясь, простерся на полу, потом вскочил, и опять засияло его узкое, длинное лицо.

– А ну, Хэйбей-сан, покажи мне портрет!

Путятин смотрел на портрет сумрачно и как бы с неодобрением. Но Хэйбей заметил, что это не жесткий взгляд, а очень грустный, с оттенком доброты. Они, все эти люди, бывают очень добрыми и даже мягкими, не такими, как полагается воину – буси.

Адмирал изображен в профиль, лицом похож на японца, а носом на перса или турка. При этом веселый, одну руку заложил в карман жилетки, а другой самодовольно покручивает ус.

А тетя Хэйбея набралась смелости и подала Путятину и его переводчику чай и сласти из водорослей, маленькие глянцевитые четырехугольнички цвета тины.

– Так ты мастер-живописец! – сказал Евфимий Васильевич.

– Не государственный! – ответил Хэйбей.

Он похож и на японца, и на жителя Средиземноморья. Смолоду Путятину очень нравились такие лица. Кто тут повинен – Байрон, Лермонтов? Нравились ему и женщины Востока. И плавал и сражался он в Эгейском море и на Каспийском. Во всех наших новых романсах и песнях традиционная симпатия к чернооким красавицам. Гречанки, турчанки... итальянки и испанки особенно! А вот женился на англичанке. У Мэри овальное лицо с тяжелым подбородком, светлые глаза. Тут, конечно, и соображения государственные, и положение, и престиж! Но и любовь, конечно! И Мэри меня любит! Чтобы дети его были с черными курчавыми волосами, походили бы на персов или турок. Но вкусы юноши еще не стерлись, не исчезли в его душе, и он с удовольствием смотрел на узкое, живое лицо Хэйбея и выслушивал перевод его бойких речей.

Путятин подумал: присесть не на что. Хэйбей мгновенно принес табуретку, видно сладил для дружков-матросиков.

Евфимий Васильевич перевернул свой портрет. Сьоза подал кисть.

«Дорогому Хэйбею Цуди. Всегда буду помнить жителей деревни Хэда». Путятин подписался и отдал портрет.

– Я напишу тебе перевод по-японски, – сказал Сьоза и опустил кисть в тушницу. «Дарю эту картину Хэйбею-сан. Навсегда оставляю свое сердце в деревне Хэда. Путятин».

«Теперь я женюсь!» – подумал радостный Хэйбей, принимая портрет.

– Пионы должна поливать красивая, нарядная девушка, а сливы – бледный, худой монах, – пояснял Ябадоо.

«Ученая педантичность!» – подумал Хэйбей.

Офицеры вечером в гостях у Ябадоо-сан.

– Почему же цветы так красивы и так беспомощны?

Ябадоо заплакал.

– Моя судьба – целовать розги!

– Что это значит? – спросил Зеленой.

– Это выражение означает «безропотно сносить наказания», – пояснил Гошкевич.

Полно, брат молодец,
Ты ведь не девица... –

пели в этот вечер хором в правом крыле самурайского дома.

Пей, тоска пройдет...
Пе-ей...

Слыша такой мотив необычайной протяжности и горечи, и не понимая слов, слушательницы чувствуют, что поется прощальная песня. Многих потрясли в этот вечер приглушенные рыданья. Пели и в лагере.

Эх, было у тещеньки семеро зятьев...
Гришка-зять,
Микишка-зять...

Матросы встали в огромный круг. К полуночи песня от песни становилась грустней и протяжней. Если приказывали плясать, то запевали удалую, с посвистом. Под уханье и ложки выскакивали плясуны. Бог шельму метит: безухий боцман с сумрачным лицом, тощий и смуглый, прыгал, держа ручки круглых чилийских погремушек.

«Они прощаются с товарищами, уходящими на войну. Но зачем же такая чувствительность? Так сильно выражаются страдания, потом такое буйное веселье? – слыша все это, думал Ябадоо. – Если они так сердечны и привязчивы, то это может стать опасным. Если Кокоро-сан все узнает, не захочет ли он со временем явиться сюда снова? Не предъявит ли свои страдания как довод на отцовские права?»

Но Кокоро-сан, казалось, не таков и не замечал ничего. Его холодная жестокость воина к обесчещенной женщине была отрадна и восхищала Ябадоо. Дед в восторге! Но что же это! Опять и опять «целовать розги»!

Эх, взвейтесь, соколы, орла-ами,
Полно горе горева-ать... –

запели в лагере.

Ударили отбой.

С утра день был жаркий и безветренный. Цветы распускались во множестве вокруг лагеря, весь пустырь покрылся полевыми тюльпанами, на горах проступали по вырубкам саранки, такие же, как в Сибири и на Амуре, в садах, не теряя цвета, держались красные камелии.

Матросы медленно выходили из лагеря.

Ты, моряк, уедешь в дальне море,
Меня оставишь на горе...

Выходила вторая рота:

Эх, наш товарищ вострый нож,
Сабля-лиходейка...
Выходи, вражина лютый,
И-их, нам судьба – индейка...

Путятин, как и японские власти, не желал уходом шхуны «Хэда» привлекать внимание населения. Евфимий Васильевич полагал, что лучше всего сделать вид, будто уходишь опять на испытания. Но слух разнесся, и на пристани столпился народ. Путятин решил, что уж нечего скрываться: шила в мешке не утаишь!

В этот сияющий день трап перекинут на стоявшую у берега, у самого причала, красавицу «Хэда». Воздух, море и горы спокойны и чисты. Только Фудзи в вуали тумана и какого-то огорчения. Множество лотков и лавчонок раскинуты на берегу, любому из матросов торгаш даст что-то из мелочей, чиновники запишут, чтобы присчитать к долгу, который оплатит Россия потом за все сразу. В этот час все напоминало матросу о том, как мы веселы, удалы, сильны и бесстрашны, прощаемся, идем на войну!

У трапа отряд матросов с мешками и оружием ожидает команды на погрузку. Сначала пели что-то очень храброе, а теперь переменили песню.