Левушка отвечает успокоительно:
– Мне кажется, тебе беспокоиться об этом не надо. Благожелательный и любезный Арсений Андреевич сам обо всем позаботился…
Возникшая тревога постепенно исчезает. Хорошо все-таки иметь в главном штабе друга! Но с возмущением, клокотавшим в груди, не так-то легко справиться. Денис Васильевич не мог скрыть его и в письме к Закревскому:
«Слухи, которые дошли до тебя насчет моей нескромности, вовсе несправедливы. Ежели бы я что и соврал, то никто бы пересказать не мог мною совранное, ибо я совершенно никуда не выезжаю и никого не принимаю. Я знаю, как и другие, что Москва не менее Петербурга наводнена людьми, которых я не опасался бы, если б они доносили о том, что слышат, но чего не сочинит мерзавец для того, чтобы выслужиться? К тому же – горькая истина! – какая храбрая служба, какая благородная жизнь перевесить может донос бродяги, продавшего честь свою полиции?»
Доверить такое письмо почте, где завелся обычай просматривать корреспонденцию, Денис Васильевич никогда бы не решился. Он хорошо знал, что бумага терпит все, но многие не терпят того, что на бумаге написано. Письмо в столицу отправлено было с Левушкой.
А предупреждение Закревского запомнил крепко. В английском клубе совсем перестал появляться. Благоразумную предусмотрительность надо превратить в чрезвычайную осторожность. Такова была жизнь!
V
Соня впервые после родов вышла в цветник, разбитый при доме. Сентябрьские дни стояли на редкость сухие и теплые. В прозрачном воздухе дрожали паутинки бабьего лета. Пышно цвели на клумбах махровые астры. Денис Васильевич бережно усадил жену на скамейку и присел рядом.
Они только что оставили детскую. Маленькая Сонечка, как назвали девочку, крепко спала. Он долго с неизъяснимо радостным чувством глядел на обрамленное кружевным чепчиком крохотное личико. Дочка! Черты родственного сходства распознать было трудно, но густые, темные, давыдовские брови обозначались ясно. Это усиливало пробуждавшуюся отцовскую нежность. И в то же время он думал о том, как появление малютки внесло что-то новое в его отношение к жене, к Соне-большой. Она стала словно ближе, родней, привязанность к ней неизмеримо возросла.
Такое ощущение не покидало Дениса Васильевича и в цветнике. Он ласково привлек к себе жену и произнес:
– А ротик нашей крошки похож на твой, милая Соня… И, пожалуй, весь овал лица!
Соня улыбнулась.
– Вот уж не нахожу! По-моему, она живой портрет своего папы!
Денис Васильевич признался:
– Ну, если говорить правду, я не такого высокого мнения о своей наружности, чтобы желать этого… Нет, право, дай бог, чтобы наша Соня-маленькая во всем походила на мою Соню-большую…
Они поговорили таким образом еще несколько минут и неожиданно примолкли. Чей-то тяжелый экипаж, громыхая, свернул с улицы и остановился у ворот их дома. Они поднялись со скамьи, обменялись немым взглядом: «Кто же это может быть?»
Давыдовский дом построен был по-старинному. Просторные сени, отделявшие жилую часть от парадного подъезда, выходили другой, противоположной стороной в цветник. Денис Васильевич и Соня еще в сенях увидели мощную фигуру Ермолова, показавшегося в открытых камердинером парадных дверях. А следом за ним шел, заплетая ногу за ногу и смешно размахивая руками, высокий и тонкий как жердь незнакомец.
Ермолов сбрил усы и поэтому казался помолодевшим. Генеральская фуражка выгорела от солнца и помялась. Наброшенная на плечи легкая шинель покрыта дорожной пылью.
– Знаю, знаю, что непрошеные гости хуже татар, но ничего не поделаешь, вам придется сие татарское нашествие вытерпеть, – весело говорил он, входя в дом. – Я прямо из столицы… Закревский завтра или послезавтра в своей подмосковной будет, просил, чтоб я здесь задержался…
Алексей Петрович сбросил шинель, расцеловал Дениса и Соню, а узнав, что она стала матерью, поздравил ее и вздохнул:
– Эх, жаль, что задержали меня в Петербурге! Непременно бы в кумовья назвался!
Потом, повернувшись к незнакомцу, представил:
– А это мой спутник и будущий кавказский сослуживец Вильгельм Карлович Кюхельбекер. Прошу любить и жаловать!
Кюхельбекер, согнувшись чуть не вдвое, поцеловал протянутую руку Сони, что-то невнятно пробормотал и густо покраснел.
Денис Васильевич, догадавшись, что перед ним тот самый поэт и чудак Кюхля, о котором с неизменной теплотой отзывался Пушкин, поспешил его обнять и ободрить:
– Друзья моих друзей всегда мои друзья, любезный Вильгельм Карлович… По службе парнасской и понаслышке я давно почитаю тебя своим приятелем!
Серо-голубые выпуклые глаза Кюхельбекера радостно засияли. Он схватил руку Давыдова и, благодарно пожимая ее, сказал взволнованно:
– Я тоже давно знаю и люблю вас. Еще в лицее, вместе с Пушкиным, мы заучивали ваши стихи и басни. Они помогали образовывать наши вкусы. А партизанские действия ваши всегда вызывали самое искреннее мое восхищение…
Соня пригласила всех в столовую. Там за чаем, чувствуя общее расположение, Кюхельбекер открылся как интересный собеседник. Он недавно побывал за границей, куда в должности секретаря сопровождал старого остряка камергера Александра Львовича Нарышкина, и теперь с увлечением рассказывал о своих европейских впечатлениях. Нарышкин не обременял работой. Свободного времени было много. Кюхельбекер занимался не только осмотром достопримечательностей. В Веймаре он посетил знаменитого Иоганна Вольфганга Гёте, в Париже познакомился с Бенжаменом Констаном, по просьбе которого прочитал французам несколько лекций.
Впрочем о своих лекциях Кюхельбекер распространяться не собирался. Он сказал о них между прочим, а сказав, сразу смутился, бросив при этом на Ермолова взгляд, выражавший как бы молчаливую просьбу не делать замечаний на сорвавшуюся с языка фразу.
Но Денис Васильевич, перехватив этот взгляд, полюбопытствовал:
– А позволь узнать, любезный Вильгельм Карлович, о чем же были лекции?
Кюхельбекер произнес запинаясь:
– Моим предметом являлись история нашего отечества и состояние нашей словесности…
– Отлично! А какие же, собственно, мысли ты высказывал?
– Я высказывал сердечное убеждение, что Россия, устранив злоупотребления и пороки, достигнет некогда высочайшей степени благоденствия, – преодолев смущение и начиная разгораться, отвечал Кюхельбекер. – Я говорил, что русскому народу не вотще дарованы чудные способности и богатейший, сладостнейший между всеми европейскими язык, что россиянам предопределено быть великим, благодатным явлением в нравственном мире…
Кюхельбекер передохнул и снова посмотрел на Ермолова. Однако Алексей Петрович того, что знал, скрывать не счел нужным и тут же добавил:
– А следствием оного красноречия явилось предложение русского консула господину оратору незамедлительно покинуть французскую столицу и возвратиться в пределы Российской империи…
– Как! Значит, вас выслали из Парижа? – недоумевая, обратилась Соня к Кюхельбекеру. – Я ничего не понимаю… За что же все-таки?
Кюхельбекер вынужден был признаться:
– Нашли, будто я допускаю неуместные выражения…
Ермолов с обычной для него усмешечкой Соне пояснил:
– Надо полагать, милая сестрица, Вильгельм Карлович, высказываясь о настоящем и будущем россиян, не всегда делал ударения там, где следует…
Денис Васильевич, покачав головой, вставил:
– А при нынешних строгостях подобная история могла окончиться весьма печально.
– Оно и было на то похоже, да выручили спасительные случайности, – сказал Ермолов. – Незадолго перед тем, возвратясь из Лайбаха в Петербург, государь, довольный кавказскими делами, изволил пожаловать мне сорокатысячную ренту на двенадцать лет, а я, поблагодарив, отказался от оной в пользу бедных служащих, обремененных семействами…
Соня не выдержала, перебила:
– Вы… отказались от ежегодных сорока тысяч?
– А я за большими деньгами и подарками никогда не гонялся, хватит с меня жалованья, – отозвался чуть даже резковато Ермолов и, передохнув, продолжил: – Зато когда всем известный опекун и покровитель господ сочинителей Александр Иванович Тургенев уговорил меня взять на службу Вильгельма Карловича, государю мою просьбу об этом, судите сами, отвергнуть было уже совсем неловко… Вот как все устроилось!