Впрочем, я и до сих пор не уверена до конца, эта настоящая Ха или другая. Иногда мне кажется, что этот звереныш не имеет ничего общего с той голубкой. Но все же, если бы мне снова пришлось выбирать, я взяла бы опять такую же, пусть она и ненастоящая.

Муки, которые она мне причиняет, делают ее частью меня самой.

В мою смуглую крохотулю временами вселяется тигр.

Расчесываю густую, иссиня-черную косу, словно продираюсь через вьетнамские джунгли. Малышка извивается, готовая каждый миг запищать или наброситься на меня ястребом, если я выдерну хоть один волосок.

Однажды с утра я спешила на заседание Комитета солидарности с Вьетнамом. Хитрюшка использует мою слабость к ней и каждый раз увязывается за мной. Я хожу с ней повсюду. Но сегодня это никак невозможно. Смотрю на ее нерасчесанные с ночи волосы. Нет времени на прическу. Пытаюсь отвлечь ее внимание новыми красками и альбомом. Но она чует по моей нервозности, что я собралась уходить. Ее взгляд твердеет и становится острым, как клюв. Готова клюнуть мое малейшее движение к выходу.

Ищу нежные слова, ищу окошечко в ее сердце, чтобы она поняла, что я занята, что ей надо меня подождать, что я иду по неотложному делу на благо ее же Вьетнама.

Но нет таких слов ни на одном человеческом языке. В ее юго-восточном взгляде проглядывает тысячелетнее недоверие. А между тем пора выходить, остаются минуты.

— Куда уходишь? Без Ха? — ее вопросы жалят, словно осы.

Устаиваю перед искушением обнять ее и никуда не ходить. Устояла. Я издергана, как курильщик, бросивший курить. Победа, но с безвкусной пустотой во рту и во всей крови. Никаких слов она сейчас не поймет.

Надо быть твердой, если хочешь вырастить человека. Тогда где же пресловутая радость материнства?

Закрываю за собой дверь. За дверью завывает сирена. Бегу по лестнице, словно в доме пожар. Предстоит день на издерганных нервах. Машинально улыбаюсь на приветствия.

На улице сирена настигает меня. Услышав ее, я внутренне корчусь и извиваюсь. Плутовка открыла окно и ревет теперь на всю улицу, орет исступленно. Моя мать тащит ее от окна из тех последних сил, которые у нее остались после долголетней борьбы со мной.

Город мне кажется пасмурным, несмотря на ясное утро. Поворачиваю за угол, но рев настигает меня. Он пронизывает и переворачивает все внутренности. Ведь может вырваться из старых маминых рук, упасть из окна и разбить себе голову о мостовую. Соседушки расцветают на балконах среди горшков и плошек в полинявших своих халатах: «Ах, бедный ребенок! Заброшен, покинут. Известно, мачеха! Опять потащилась куда-то».

Мои сумерки прорезает тонкий, ослепительно яркий луч. Если бы я взяла другую Ха… Как мираж возникают ощущения мира, тишины, нежности, взаимопонимания, тихого и доброго лепетания примерной девочки. Мираж возникает и гаснет. Остаюсь один на один со своей судьбой. Год я носила этого ребенка, если не под сердцем, то в сердце. Он мой, каким бы он ни был. Его капризы — это горькие плоды моей слабости к нему. Каждая моя ошибка завтра обернется против меня же и будет ранить.

Вот он, страшный суд. Некуда от него бежать.

* * *

Вся израненная сомнениями, вступаю в свой новый день. Жду возвращения Ке. Растворяюсь в каком-то пустом времени, в каком-то нулевом пространстве. Жду настоящую Ха. Непременно эту Ха и никакую другую.

А бомбардировки усиливаются. Между нами высыпаются тонны гибели. Каждое мгновение мне кажется опозданием. Небо опускается все ниже, грохочущее, тяжелое, свинцовое, оно придавливает меня к земле.

Все переворачивается вверх дном. Неба нет, есть только земля. Старики о сохранении детей молятся земле, а не небу.

И я, тайком от самой себя, крещусь православным крестом и молю землю, чтобы она оградила детей от неба, чтобы в своих коленях она приютила всех малюток земли и в том числе два хрупких тельца — обеих Ха.

В эти дни неизвестности, сомнений и страха, когда земля и небо переворачиваются и меняются местами, меняются местами во мне Ха настоящая и Ха другая. И само восклицательное междометие превращается из «Ха» в «Ах!».

Во время самого низкого реактивного гула я переживаю самые возвышенные мгновения: готова взять, не глядя, какую бы то ни было Ха, лишь бы обе они уцелели. Да что любую! Я готова взять их обеих, клянусь, что никогда не буду делать различия между ними, окружу их одинаковой нежностью.

Но когда слышится отбой, я опять влезаю в свою эгоистическую скорлупу и жду только одну, мою, настоящую Ха.

Выходит, смерть должна висеть над нашими головами, чтобы мы забывали о себе, то есть становились вполне людьми!

Смотрю на женщину среди развалин. Словно я — это она. Всю жизнь подсознательно я стремилась быть ею. Беременная. Единственное состояние, в котором человек не одинок.

Ступает гордо и торжественно, беременная всеми болями мира. Она единственная среди грохота вслушивалась в свое нутро, в чудо, которое там трепещет.

Там кулачок ударяет, чтобы пробить темноту и выйти на солнце, на простор. Ее тело — дверь, в которую настойчиво стучится будущее.

Она проходит через разруху и поля, усеянные убитыми. Как все отдается в ее сердце! Каждая трещина на земле, каждая рана на дереве и камне причиняет ей боль.

Она собирает кусочки разбитого мира в свою округлившуюся утробу — пересоздать его заново и целостно.

Ступает мудро и озабоченно. Хранит в себе, как в сосуде, хрупкий смех будущего.

Она несет в себе земной шар.

* * *

Ребенку угрожает уничтожение еще до того, как он родился.

Ношу в своем воображении бесчисленные варианты детской гибели. Кружусь по Северному Вьетнаму, по свежим следам бомб, по прошлогодним воспоминаниям, по рассказам людей, только что вышедших из огня, чтобы пополнить свои представления о детской гибели и угадывать по ним участь маленькой Ха. Тысячу раз переживаю ее смерть. Современная война непостижимо изобретательна, она обгоняет даже фантазию матерей, всегда думающих, что с их детьми случится самое, самое страшное.

* * *

Реактивный скрежет прорезывает зарю.

Вижу вдали, как земля поднимается гейзерами огня, дыма, собственно земли и застилает весь горизонт и солнце.

Бомбят дамбу. Сквозь разверзшиеся прорехи, как кровь из вскрытой артерии, хлынула вода, чтобы затопить собой многолетний труд, сон и насущную горстку риса.

Бегут толпы мужчин, женщин, детей, забивают отверстия рогожами, корзинами с землей и еще теплыми трупами. Да, и трупами! Как наши на Шипке, отбиваясь от карабкавшихся по крутизне турок, кидали в них камни и трупы погибших братьев. Мертвые затыкают своими телами пробоины в дамбе. Они воюют.

Тельце ребеночка плывет по каналу. Оно такое маленькое, что не могло бы закрыть собой никакой пробоины в дамбе. Плывет.

* * *

Ребенок плачет. Держит пустую мисочку. Кто-то его толкнул, и рисовая кашка разлилась по земле. Мать налила ему снова немножко горячей душистой кашки.

Ребенок не знает, что одна американская ученая получает сегодня премию. После многолетнего и упорного труда она открыла бактериологическое средство, разрушающее рисовое зерно еще до созревания. Это женщина…

* * *

Утонченная, выхоленная рука убийцы держит пробирку. Никогда бы не заподозрить такую руку.

Не по росту тяжелая и большая, взрослая лопата в детских руках. На них мозоли. Две босые ножки в земле. Детство окапывается. По колена, по пояс, по грудь, с головой. Целиком скрывается под землей. Лучше бы не расти, чтобы не торчать сверху. Отдельная нора каждому ребенку. Можешь там плакать, никто тебя не увидит.

А у неба нет ни ворот, ни замка, чтобы можно было его запереть. Из окна высовывается стриженая головка, с любопытством смотрит в синюю глубину.

Прячь скорее голову! Нагнись! Нельзя смотреть в родное небо!

* * *

Отняли небо.