Гроттэ медленно поднял глаза, вздохнул и ответил, сдерживая ласковую улыбку:
— Благодарю за доверие, товарищ Глаголев. Нет слов, мы, конечно, проводим весьма разнообразные опыты. Но у завода, к сожалению, мало средств. Мы не имеем возможности сейчас так широко экспериментировать. (Вот, вот, начинается! Именно то, чего он, Петр Ильич, так боялся!) Вы, должно быть, знаете, что ученые встретили наш гроттит весьма прохладно. Я-то охотно бы вам помог… Организуйте архитекторов, хлопочите о средствах!
— К сожалению, я первый и пока единственный архитектор, поверивший в ваш гроттит! Я, конечно, готов бороться… но…
И тут ни с того ни с сего лицо Гроттэ дрогнуло, стало злым и насмешливым.
— О!.. Опять это слово! Пожалуйста, очень прошу, объясните мне, почему вы так любите «борьбу»?
— Что?! — не поняв, переспросил Петр Ильич.
— «Борьба, борьба», — зло прищурившись, повторил Гроттэ. — Вот сообщают: не утвердили ставки для научных сотрудников… Итальянцы, видите ли, ведут переговоры о патенте на советский гроттит, А мы заняты: мы ведем «борьбу». Не за нормы выработки, не за качество, не за сталегроттит, а за то, чтоб «внедрять»! «Не падай духом и не сдавайся. Проявляй мужество, веди борьбу!» Так, кажется, называется этот не чересчур смешной анекдот?
Как только Гроттэ выговорил эти слова, стало ясно, что главная мучившая и занимавшая его мысль прорвалась наружу. Розовощекое большое лицо дрогнуло от насмешки и горечи.
Какой бы несправедливостью ни было вызвано раздражение, оно всегда не к лицу человеку. Обидчивость, уязвимость сами по себе черты мелкие. Чем крупнее личность, тем смешней она кажется в минуту обиды. За вспыхнувшим пламенем едва виднеется остов здания — основные черты человеческого характера. И неловко, и стыдно кажется, что человек, пусть даже на время, потерял себя, утратил спокойствие и объективность.
Мы почему-то готовы сочувствовать только обидам невысказанным. Коль скоро человек сам решил не то чтобы защитить себя, не то чтобы за себя постоять, а проговорился, пожаловался, — в нас будто наперекор гаснет всякое желание о нем заботиться. Мы тоже теряем объективность и склонны видеть обиженного во всей неприглядности раздражения, стоя не рядом с ним, а глядя на него со стороны.
Как мог этот человек, новатор, как принято говорить, человек такого таланта, энергии и темперамента, не понять другого, пришедшего к нему с заботами и волнениями, столь похожими, по существу, на его собственные волнения и поиски? Как мог он не оценить удивительной судьбы своего изобретения? Как мог этому не обрадоваться и не посочувствовать Петру Ильичу? Как мог позволить себе быть занятым только мстительной памятью о пресловутой «борьбе», из которой он, Гроттэ, в сущности, вышел победителем?
…— Наши поездки на Запад, хотя бы в ту же Финляндию, — осторожно продолжал Петр Ильич и тотчас оборвал себя. — Кроме всего остального, нам хотелось бы получить материал не только прочный, но и красивый. Всех тонов и оттенков… Особенно это важно именно для меня. Видите ли, при низких северных температурах вообще невозможно окрашивать стены домов. А так хотелось бы, чтоб люди, вышедшие за черту города и возвращающиеся домой… (Петр Ильич оглядел комнату. Ему опять захотелось встать от волнения.) Бенжамен Гугович!.. Веками, тысячелетиями народы севера — дети, женщины — не видали розы, не сорвали на этой белой земле яблока…
Гроттэ снова взглянул на ручные часы. Не иначе— он принадлежал к тем людям, которые весьма высоко ценят свое время.
— Вот вы только что говорили о наших домах в районе Нагатина, — заторопился Петр Ильич высказать все, к чему приготовился. — Да, да… Отлично. Зелень деревьев и сахарная — право, иначе не скажешь — белизна плит… Сойдешь с трамвая, глянешь— и на душе весело. Но, кстати, о возмутившей вас пресловутой «борьбе». Борясь за качество, строящая организация пригласила мастеров-штукатуров со стороны. (Мастера были заняты реставрацией церквей.) Ничего не скажешь, бравые такие, высокооплачиваемые дяди. Сорвав с заказчика все, что можно было сорвать, они зашпаклевали гроттит! И неплохо, зашпаклевали… и выкрасили его! Гамма белого цвета, а гладкость поверхности какова? Превосходно. Но какой смысл? Зачем нам дешевый гроттит, если мы будем пользоваться дорогостоящими мокрыми процессами? Мы, архитекторы, ждем от вас цветной гроттит. Иначе получится, так сказать, «потемкинская деревня».
— Какая деревня? — И соломенные брови Гроттэ снова поднялись дугами.
— Как, Бенжамен Гугович не знает, что значит «потемкинская деревня»? По-ка-зу-ха! «Липа» — вот что значит «потемкинская деревня». Бенжамен Гугович не знает, что значит «липа»? «Липа» — это…
— Но у радуги тоже ограниченная возможность цветов! — с трудом сдерживая обиду и возмущение, перебил Гроттэ.
— Разумеется, — уже не в силах остановиться, ответил Петр Ильич. — Это как клавиатура: всего семь нот, а сколько мелодий?!
— Бэнн, вы скоро освободитесь? — спросил белокурый человек, работавший у соседнего письменного стола.
— Я свободен, собственно. Мы как раз говорили о музыке. Если вы еще раз заглянете к нам на завод и у вас возникнут вопросы, так сказать, по линии производственной, по линии практической, товарищ Глаголев, прошу познакомиться: мой главный помощник. И самый терпеливый на заводе человек.
• Глава шестая •
Одно и то же обстоятельство может нам показаться непоправимым, безвыходно горьким или всего лишь досадной заминкой, — в зависимости от того, в каком мы находимся состоянии духа.
Она была здесь, — с ее смехом, тяжелым шагом больших, мальчишеских ног, хрипловатым голосом.
На стульях и креслах валялась ее пляжная сумка, косынка, чулки… Ну и неряха!
Она — рядом. Они обедают вместе. Ночью он слышит через двери ее дыхание.
Впереди много дней, переполненных солнцем, Викой, Таллином. И бездельем, к которому он не привык, потому что, ежели отдыхал в санатории, то тяжко трудился, был занят «делом» режима и отдыха.
Вика, солнце и Таллин помогли Петру Ильичу не слишком сильно расстраиваться из-за неудавшегося разговора с Гроттэ.
Петру Ильичу хотелось покоя. И он утешал себя: «Все образуется. Впереди — еще много дней».
Проснувшись как-то в восьмом часу, он позвал:
— Вика!
Она не откликнулась.
— Вика! — повторил Петр Ильич.
В комнате рядом не было слышно ее дыхания. Удрала… Пошла купаться.
Как он станет жить, когда проснется однажды утром после отъезда Вики?
И, подсмеиваясь над собой, Петр Ильич поехал разыскивать дочь туда, где они обычно купались: в Пирита.
Вскочил на ходу в автобус, сел у распахнутого окна… Солнце било наотмашь в глаза Петру Ильичу. Он забыл прихватить очки. Зажмурился, наклонил голову, прикрыл глаза ладонью. Солнце поплыло в закрытые веки колеблющимся, теплым, багровым полем.
Он совсем не спал эту ночь. Глаз не сомкнул.
И вдруг укололо воспоминание: «розы… звезды… вдова!..» Что он болтал? Какую нес чепуху?.. Что на него напало?
«Друг мой Аркадий, не говори красиво». Почему он забыл об этом? А?!.. Почему?
И вдруг потянулась тундра… Юрты… Стойбище… На снегу — собака. Она вытянула рыжие лапы, положила на лапы острую морду. Задумалась о чем-то своем, собачьем. Небо не кажется синим, нет. Оно насквозь прожжено солнцем — большое, белое… Тысячи белых продолговатых солнц прячутся под снежными наледями.
Он, Петр Ильич, шагает по снегу, в унтах, без шапки. Ему лет двадцать. Оказывается, здесь он родился и вырос. Или вот что: приехал сюда два года назад, чтоб навсегда поселиться здесь.
Уйдя от стойбища, он садится на камень.
И вдруг рука в голубой варежке ложится ему на плечо.
Волна горячей и вместе поэтической детской радости, какая бывает только во сне, охватывает Петра Ильича.
— Не сердись на них, — говорит чей-то тихий голос. — Ты не можешь, как они, добывать мясо, но ведь они родились здесь. Зато нет у них такого бинокля, как у тебя. Нету! Нет.