Изменить стиль страницы

— Телеграмм нет.

Молчание.

— А как вас зовут? — вдруг ни с того ни с сего спрашивает Лера.

— Меня? Клава. А вам зачем?

Лера не отвечает. Вздохнув, она с достоинством, медленно спускается с крыльца.

Нет.

А разве они должны были быть?

И, зажмурившись, забыв о Тора-хеме, Лера представляет себе Кызыл.

Улицы, дома, люди… Вечер в Кызыле. Вот столовая. (Она как раз рядом с почтой.) Вот тут столовая, а там крыльцо почты. Из столовой выходит, ну, в общем, один человек, идет и придерживает руками накинутый на плечи пиджак. Вечер, вечер… Духота. Темнеет. В глубине улиц уже совсем темно, но, если опустить голову, под ногами еще отчетливо видна на дороге беловатая пыль. В духоте, в полутьме сияют мелкими, разбрызганными лучиками зажегшиеся в окнах первые огни.

На лавках у почты сидят люди — два геолога в соломенных шляпах, какой-то толстый дяденька, пожилая гражданка.

Тот человек, который только что вышел из столовой, проходит мимо в своем накинутом на плечи пиджаке и вдруг останавливается.

Вот, вот она перед Лерой — кызылская почта. И вот он остановился… В самом деле, ну что ему стоит остановиться?..

На кызылской почте много народу. Взяв через головы телеграфный бланк («Девушка, будьте ласковы, дайте листочек!»), он ленивой, чуть развалистой походкой отходит в угол и там, стоя, придерживая одной рукой сползающий пиджак, быстро, решительно и задумчиво заполняет бланк.

Так. Теперь ей нужно опять увидеть город, разглядеть его дома улицы, словно сквозь волшебное стекло.

…Кызыл. Вечер. Кажется, что переполненный пылью воздух навис над крышами тяжелой пеленой. И долго не темнеет по-настоящему в Кызыле небо. Людно на улицах. Среди прочих, оглядываясь, не свистя, но как будто насвистывая, придерживая руками сползающий пиджак, идет с почты домой тот самый — единственный, тот самый — главный для Леры человек.

А назавтра утром, стоя вот тут, у Клавиного окна, она, Лера, получает телеграмму. И ей хочется заплакать. Хочется обнять и расцеловать умытую, розовую, суровую Клаву.

Она получает телеграмму и, вобрав в себя воздух, чтобы не слишком громко дышать, бежит — нет, быстро, большими шагами идет по дороге — туда, где тайга и где кладбище.

И там, меж деревьев, она ложится ничком на теплую землю и прижимает пальцами веки. Что же это такое случилось с ней, какое же это свалилось на нее тяжелое, прижавшее ее к земле счастье?!

«Ой, ой, не могу. Не могу и не могу. Да что же это такое? Да что же это такое?.. Ой, не могу!..»

Не моги.

Телеграмм нет. Нет никаких причин целоваться с Клавой и лежать, закрыв глаза, меж деревьев у кладбища. Спускайся спокойно с крыльца и сейчас же ступай в райком. Дела не ждут.

Вокруг все то же. Узкий переулок, ведущий к реке, здание школы, подальше — клуб…

Все как вчера и позавчера… Тора-хем.

4

Торахемский райком — одноэтажное здание. Через распахнутое окошко Лере был ясно виден кабинет второго секретаря Силина.

Он сидел у стола, а рядом с ним — два приезжих инженера-железнодорожника.

Лера знала, что их экспедиция остановилась в колхозе «Седьмое ноября». Это знала вся Тоджа, весь Тора-хем. И каждому было ясно, что здесь задумали проложить железную дорогу.

Вот уже с месяц, как в небе стал появляться непривычной формы самолет. Вскидывая головы и заслоняя от солнца глаза, тоджинцы напряженно следили за колеблющейся в небе точкой, похожей на комарика.

Они говорили: «Заснимывают». Самолет летел за хребты гор, кружился над тайгой, жужжал все тоньше, уходил все дальше, пока вовсе не исчезал, чтобы скоро возвратиться с тем же пронзительным и отчего-то всегда неожиданным жужжанием.

Инженеры из экспедиции были пожилые, один из них одет в форму полковника железнодорожной службы.

Все трое — Силин и приезжие — сосредоточенно склонялись над картой, лежащей на письменном столе.

Через распахнутое окно слышался их ровный говорок. Слов нельзя было разобрать. Говорок то и дело прерывался.

В комнате царил тот знакомый Лере особенный дух мужской суховатой деловитости, когда всякому очевидно, что люди ничего вокруг не замечают, да и не хотят замечать.

У всех троих лица были озабоченные и вместе спокойные, потому что чего ж особенного: дело. Они знают, что значит настоящее дело, и знают, как взяться за него. Дело будет и завтра и послезавтра. Много дел. И все их надобно переделать. И они переделают их — добьются, где надо, транспорта, рабочей силы, помещения, и дело пойдет, а где не пойдет, там они нажмут и докажут.

Эти двое уверены в себе. И нужны Силину (потому что это важно и ясно каждому: железная дорога!).

Так думала Лера.

И вдруг Силин приподнял голову и заметил ее в окне.

Он сказал:

— Ты что там, мух, что ли, пришла ловить, товарищ Соколова? Давай заходи.

И крякнул.

Лера вошла.

Оба инженера сейчас же приветливо заулыбались и стали внимательно ее рассматривать.

Один из них — тот, что в железнодорожной форме, — был сед, белые волосы зачесаны на косой ряд, лицо буро-загорелое и глаза прикрыты стеклами, но не очков, а пенсне. У него были крупные мягкие, немного выдающиеся вперед губы человека, умеющего хорошо, со вкусом, поесть. Лере отчего-то подумалось, что в Москве, у себя дома, он совсем не такой, как в кабинете у Силина, — нет, там он, наверно, раздражительный, может быть даже сварливый…

Второй приезжий был одет в синий, насквозь пропылившийся китель, видавший виды и выгоревший от солнышка, обут в белые парусиновые туфли на босу ногу. Он был тучен и велик ростом, а ноги — тонкие, будто приклеенные к грузному телу. Толстое и от этого казавшееся добродушным лицо было очень серьезно. Но почему-то, глядя на него, Лера вдруг представила себе, как он сидит где-нибудь в холодке, расстегнув этот самый китель, и поет, прикрыв глаза и раздувая ноздри: «Летят белокрылые чайки…»

Оба инженера, оторвавшись от карты, сейчас же замолчали, как бы давая Лере дорогу.

— Здравствуйте, товарищи, — сказала она.

— Давай садись, — рассеянно и нехотя («но что ж поделаешь!») ответил Силин.

Лера села и, сощурившись, сразу забыв, что она в кабинете не одна, стараясь умерить силу голоса и сдерживая раздражение, начала, или, вернее, стала продолжать, без обиняков с того самого места, на котором они остановились вчера:

— Я опять и опять по поводу поездки в оленеводческую бригаду, как вы легко можете догадаться, Владимир Николаевич. Всё о том же…

Она чувствовала себя виноватой, что вынуждена настаивать, знала — уже успела узнать, — что там, за пределом силинского как будто бы внимательного взгляда, — стена, которую ей, именно ей, Лере, не прошибить лбом, знала, что ни одно ее слово не тронет его, что ей его не убедить, не сдвинуть с места, не зажечь, не растрогать. А как ей нужна была сейчас его уверенность в важности предстоящего ей дела, как подбодрила и укрепила бы ее поддержка этого усталого, взрослого, умного человека, секретаря райкома, бывшего военного, отца, а может, уже и деда! Но он и не думал ее поддерживать. Он только спросил суховато и как будто рассеянно:

— Ну, так как же твои дела. Рассказывай.

— А разве вы не знаете? — ответила она, удивившись немного сильнее, чем это было надобно. — Книги мы с Розой, то есть с товарищем Тарасовой, уже отобрали… Из Кызыла затребовали все, что нашлось по оленеводству… И выборки сделали… Сапрыкина их уже давным-давно перевела.

— Как так — давным-давно?! — приподняв брови, спросил Силин. — Да ведь ты сама-то здесь, мать моя, только третьею неделю.

— Ну и что же, — упрямо ответила Лера. — Перевод готов четыре дня тому назад. Стало быть, три дня тому назад я уже могла выехать. И вообще я много раз говорила вам, Владимир Николаевич, что организовать передвижку — это не значит только забросить книги в указанный населенный пункт… Это значит…

— Ага, ага, — вздыхая, поглядывая искоса на инженеров и поддакивая ей, как малому ребенку, сказал Силин.