Изменить стиль страницы

– Тоже? Что – тоже? Что ты ей про меня рассказываешь?

– Честное слово, ничего интимного!

– Тоже!… Дай сюда эту дрянь.

Он замахнулся – шмякнуть зеркальце об пол. Жена взвыла:

– Зеркало же! Не смей!

Все– таки швырнув его, правда, на диван, а не на пол, Иван Дмитриевич потянулся к висевшему на спинке стула пиджаку, нашарил в кармане взятую у Шувалова свою визитную карточку и перечитал надпись на обороте: «Вторн. 11-12 ч.». Идиот! Не узнать почерк собственной жены!

– Ты писала?

– Сам-то не видишь?

– И что это означает? Что должно было случиться во вторник, между одиннадцатью и двенадцатью часами утра?

– Ночи, – поправила жена. – В это время наступило полнолуние, только и всего. Она сказала, что при полной луне зеркальце сильнее действует. У меня под рукой была твоя визитка, я и записала на ней, чтобы не забыть, а взять забыла.

– Вечно ты все забываешь! То ключи, то деньги. Почему я никогда ничего не забываю?

– Кроме своих обещаний, – сказала жена, успокаиваясь, как всегда, от его крика.

– И вообще, я разрешал брать мои визитки?

– А что здесь такого? Я же тебе не чужая.

– Нет, ты скажи: разрешал?

– Извини, я думала, тебе лестно, если незнакомые люди оказывают мне знаки уважения как твоей жене. Между прочим, эта гадалка относится к тебе с большим уважением. Когда месяца два назад я пришла к ней впервые, они с мужем целый час, наверное, про тебя расспрашивали.

Иван Дмитриевич вздохнул. Теперь было ясно, почему в последних книжках Н. Доброго у Путилова появилась кроткая, как ангел, жена, молча страдающая от того, что мужа постоянно нет дома, и сын-бесенок, единственный в мире человек, способный обмануть великого сыщика.

Он встал, босиком прошлепал к шкафу. Достав припрятанную там накануне куклу с торчащими из нее иголками, показал жене:

– Это я? Жена кивнула.

– Тоже ее работа?

– Я только взяла у нее иголки, а куклу шила сама.

– Молодец, похоже получилось. Должно подействовать.

– Да, но если ты думаешь, что я хочу извести тебя колдовством, то ошибаешься. Это не черная магия, а белая.

– Зачем? – устало спросил Иван Дмитриевич.

– Ради тебя же самого. Вернее, ради нас обоих и Ванечки… Она сказала, что так можно излечить некоторые твои хронические болезни. При условии, что мои помыслы будут чисты, иначе я могу тебе навредить. Трудно было на это решиться, потому что в последнее время я иногда начинала тебя ненавидеть, но вчера утром у тебя так пахло изо рта, что я решилась. Тут как раз ты позвонил, я пошла открывать, а куклу забыла на диване. Потом смотрю – нету. Думала, если ты ничего не говоришь, значит, она за диван упала, но отодвинуть его сама я не могла, он тяжелый, и швабра туда не достает…

Лишь сейчас Иван Дмитриевич обратил внимание, что из одиннадцати иголок пять или шесть всажены туда, где, видимо, по расчетам жены, должен находиться желудок.

– И почем штука? – спросил он.

– Недорого. Нина Николаевна говорит, что у других дороже.

– Недорого – это сколько?

– Пять рублей десяток, и к каждому десятку еще одна выдается бесплатно.

– Иди-ка ты спать.

Иван Дмитриевич вновь залез под одеяло и отвернулся к стене.

– Ты очень на меня сердишься? – робко спросила жена.

– Это не так называется.

– Ну пожалуйста, Ваня, прости меня, и давай помиримся! Пусть я дура, но я совсем не могу жить в ссоре с тобой. Если мы в ссоре, для меня все лишается смысла…

Иван Дмитриевич стал задремывать. Последнее, что он слышал, было:

– …на новом фоне. Нужен новый фон, чтобы вернулись прежние чувства. На старом фоне это невозможно. Когда у Нины Николаевны тоже начались нелады с Павлом Семеновичем, она чуть не насильно увезла его в Италию, в Неаполь, и там они мало того что помирились, но еще и пережили свой второй медовый месяц, словно не было ни его измен, ни ее мучительных отношений со свекровью, ничего этого не было и нет, можно просто быть вместе, любить друг друга и более ничего.

– Так вот как вы очутились в Италии! – ухмыльнулся Сафронов.

– Да, я же говорил вам, что ездил туда как частное лицо. Буквально на другой день жена тайком от меня пошла к полицмейстеру, запугала его рассказами о моем больном желудке, выпросила мне отпуск, денег на лечение, купила билеты на пароход, и уже через неделю мы все втроем, с Ванечкой, отплыли в Геную.

Вспомнился этот город, затянутый нескончаемым дождем, так толком и не увиденный. Безвылазно сидели в гостинице, жена пилила Ванечку, что он не учит французский, Иван Дмитриевич отсыпался в ожидании того дня, когда у нее кончатся месячные И начнется их медовый месяц. Затем течь перестало и тут и там, из Генуи они двинулись в Рим, оттуда в Неаполь, освященный именами Нины Николаевны и Павла Семеновича. Здесь он с удовольствием заметил, что мужья двух русских дам, с которыми жена свела знакомство на набережной, считают ее умной интеллигентной женщиной, к чьим суждениям стоит прислушаться. Легкий загар, постройневшая от фруктовой диеты талия и очаровательные башмачки, купленные еще в Петербурге, но терпеливо ждавшие своего часа, придавали значительность каждой ее мысли, говорила ли она о том, что на здешнем солнце вредно гулять без шляпы, что Верди – великий композитор или что сардины вкуснее все-таки жарить на подсолнечном масле, а не на оливковом. Жена оказалась права, в Неаполе у них вспыхнул такой роман, что пришлось потратиться на двухкомнатный номер, дабы по ночам не зависеть от Ванечки. Артистическая натура, он ловко умел притворяться больным, но еще лучше – спящим.

После объятий они лежали рядом голые, потные, едва касаясь телами друг друга, изнемогая от полноты жизни и в то же время зная, что третьего медового месяца у них уже не будет. Южная ночь, как стена, стояла за распахнутой настежь балконной дверью. «Если я умру раньше тебя, а я знаю, что умру раньше, – сказал вдруг Иван Дмитриевич, – не ходи за моим гробом лохматая, с ненакрашенными глазами…»

Она стала целовать ему пальцы, умоляя: «Прекрати! Не хочу слышать!» Он шептал: «Чем сильнее горе, тем больше внимания туфлям, платью, прическе. Обещай мне!» – «И не подумаю!» – рассердилась жена.

Потом она заснула. Иван Дмитриевич умиленно смотрел на ее детский рот и вянущие подглазья и вспоминал рассказ Каменского «У омута», его финальные сцены. Крестьянин, удивший рыбу в барском пруду, уже пойман с поличным, уже повесился и похоронен за кладбищенской оградой, на придорожном жальнике, но в полночь, когда засыпают его дети, приходит к своей вдове. Она ласкает встающего из могилы мужа, а сама с каждым днем худеет, чахнет. Ей уже не под силу поднять ведро воды. Наконец соседская бабка ее научила: «Ты, милая, в полночь сядь на порог, распусти волосы, чеши их частым гребнем и лузгай семечки. Он как придет, сразу спросит: что это ты, жена, ешь? Что у тебя на зубах щелкает? Ему в темноте не видать, а ты не сказывай, что семя. Отвечай: воши, мол, в голове завелись, я их вычесываю, на зуб кладу и ем. Ты ему тогда опротивеешь, он и перестанет к тебе ходить…» Узнав, что другого способа нет, вдова возвращается домой, готовит ужин, кормит и укладывает детей. Сентябрь, ночи еще теплые. В господском доме над прудом растворены окна, бой часов далеко разносится по спящей деревне. С двенадцатым ударом вдова садится на порог, распускает волосы по плечам, расчесывает их, как Лорелея над Рейном, и плачет, плачет от горя, что навеки расстается с любимым мужем, и от стыда, что именно так вынуждена с ним расстаться. Но что делать? Иначе она сама скоро помрет, а ей надо жить, растить ребятишек.

Иван Дмитриевич слушал сонное дыхание жены и думал, что не только, может быть, из упрямства или из нежелания говорить о его смерти отказалась она обещать то, о чем он ее просил. Очевидно, женское чутье подсказало ей, что лучше бы этого избегнуть.

«Что ешь, сердце мое?» – шептал он в неаполитанской ночи, дышащей лимоном и лавром. И сам же отвечал: «Вошей, милый!» – «Почему ты шла за моим гробом растрепанная, в этой чудовищной шляпке?» – «Потому что я еще нужна Ванечке…»