Изменить стиль страницы

Сонэла хватает Ларше за руку и тащит на середину двора.

— Идем!

— Первый танец он обещал мне! — кричит Нотеле. Но ни Ларше, ни Сонэла не слушают и пускаются во всю прыть. Сонэла кружится в вальсе так быстро, что юбка ее взметывается и полыхает красным пламенем, обнажая прекрасные икры.

У меня сердце готово из рта выскочить. Когда из-под навеса выходит еще несколько пар, Нотеле сверкающими глазами поворачивается ко мне:

— Слушай, картинка! Пошли мы тоже! Она змея подколодная! Ты поймешь это, лишь когда женишься. Но будет поздно.

Танцор я неважный, поэтому отдаю себя в руки Нотеле, пусть водит меня по волнам Дуная. Двор полон обглоданных овечьих костей, булыжник неровный. Споткнувшись в одном из углов, я чуть было не поволок с собой Нотеле. Она делает вид, будто ей все нипочем: одним глазом следит за своим Ларше, а я — за Сонэлой. Страдаем. Но каждый на свой манер. Я умею скрывать эмоции, Нотеле же разыгрывает спектакль. Кладет обе руки мне на плечи, откидывается назад и через мои плечи смотрит, видит ли Ларше, а когда Ларше смотрит на нее, прижимается ко мне как бешеная.

Мне эти игрушки скоро надоедают, к счастью, музыканты переходят на другую мелодию. Скрипки с надрывом принимаются тянуть какую-то цыганскую песню.

— Хе! — взвизгивает Сонэла и отталкивает Ларше. — Теперь я хочу петь! Музыканты, сначала!

Она вскакивает на перевернутую пивную бочку и, щелкая пальцами, начинает плясовую песню:

Хохепаске хом бенгвалло,
Нашти кнава.
И тэ камав, тэ керав лелло,
То дох на требава…
(Сочинять я слишком глупа,
Изменять я слишком честна.
Пусть будет совсем темно,
Я сама — ничего…)

Скрипачи стискивают мелодию неожиданными подкатами, à la zingarra! Пожмут, подушат и отпустят, подушат, пожмут и отпустят. Голос у Сонэлы надтреснутый, со всхлипом. Сердце у меня бьется в самом горле. О Сонэла, Сонэла, забыла ты своего Пичо!..

По дороге домой банный барин вытащил из меня все: и о Сонэле, и о моих приключениях на поминках.

Спрашиваю, что мне теперь делать? Выдрать из сердца любовь, как сорную траву, я не в силах. Понимаю, что я не пара Сонэле, но мне от этого не становится легче. Чувствую себя разбитым и больным.

— Ты не рассказал мне, чем это кончилось, — допытывается банный барин. — Не таись: между мужиками мужской разговор.

— Вы не проговоритесь хозяйке?

— Какое хозяйке дело до этого? Но я-то должен знать все.

— В этот вечер Сонэла исчезла вместе с Ларше. «Уехали кататься на «Альфа Ромео», — рвала на себе волосы Нотеле. Я встал из-за пиршественного стола. Обрыдли мне крикуны. Вышел вон со двора, двинулся мимо церкви прямо в замковый сад. Бродил по развалинам замка и по улочкам Старого Цесиса, пытался постичь, что же произошло. Когда выдохся и стало холодно, пошел на станцию, прилег на скамью и до утра продремал в тревожном полузабытьи. Первым поездом уехал в Ригу. Это конец, сказал я себе… И тем не менее не находил в Риге покоя. Сонэла ведь предупредила меня: «Все остается по-старому, смотри, никому ничего не рассказывай». Это значит, Сонэле нужно время, чтобы примириться с новыми обстоятельствами. Через четыре дня я так соскучился, что не стал раздумывать: сел с утра на поезд и поехал в Цесис. Дошел до дома Марцинкевича и позвонил. Дверь открыла крестная Сонэлы. В этот раз хромая ведьма ни в какие разговоры со мной не вступила. Сказала: «Сонэла тут больше не живет, просим впредь не беспокоить».

Когда я стал требовать объяснений, кривой глаз старухи вспыхнул гневом, и она закричала: «Ух ты, псиное отродье. Приволок на нашу голову эту холеру из Кишинева. Моя дочка Нотеле повеситься хочет, да, повеситься! Жулик Ларше увез Сонэлу со всеми пожитками в свой новый семейный домик в Лауцинях. В понедельник пошли в загс. Жулики и мошенники, уже заявление подали. Да будь ты проклят, собачье отродье!»

Вот так это и кончилось, — говорю.

— Гм, да… — вздыхает банный барин. — Жалко, что не могу жене рассказать. Она бы воскликнула: «Ну точно как в «Кармен», только без крови». Старушке страшно нравятся оперы и оперетты, особенно такие — с цыганами. Что я могу тебе сказать в утешение, мой дорогой Ромео? Сперва один вопрос: ты часом свое «Альфа Ромео» не свинтил ли с чужой машины?

Чувствую, что краснею до корней волос. Не знаю, что ответить.

— Как тебя зовут на самом-то деле? — спрашивает банный барин.

— Пич…

— Ну вот так бы и сказал сразу. Порядочное видземское имя. Фигаро, тоже мне, понимаешь, в прятки играет, думает, я не знаю, кто он такой. Пинкулис! Пинкулис, и ничего больше. Не может прыгнуть дальше своих абстракций. Закостенел. Застыл на месте и разыгрывает непонятого. Не знает, что делать, как малевать, сам несчастен… Мне жалко его, но помочь ничем не могу. У меня нет детей, возьму тебя на лето вместо сына. Попытаюсь сделать из тебя мастера. Не бойся — не каменщика. Станешь хорошим художником, как только начнешь понимать, где собака зарыта. А собачку эту, парень, надо искать в преодолении сопротивляемости материала, иными словами, в самом труде да вечно живом ищущем духе. Надобно иметь тысячу интересов, но все они должны сходиться в одном фокусе, в одной точке. Эта точка — твое искусство. И второе: надобно знать, что ты хочешь сказать. Долой импровизацию, это самое жалкое занятие из всех, какие я только могу себе представить.

Пока лечись от любви, работай на стройке. Руки не испортишь, не бойся. Теперь, когда ты имеешь нормальное человеческое имя и фамилию, я могу оформить тебя полноправным строительным рабочим. Сначала пойдешь в помощники, а через пару недель поставим тебя на башню. Будем работать плечом к плечу.

— Только хозяйке ничего не рассказывайте.

— Клянусь зубом мамонта! — говорит банный барин. — Главное, ты теперь при деле.

6. ПЕЩЕРА ПАСТРЕДЕС

В субботу Талис и Лига обещали на отцовском «Москвиче» (профессор из экономических соображений недавно уволил шофера Юлия) приехать в «Ванаги», чтобы вместе провести конец недели. После завтрака заморосил дождь, и погода окончательно испортилась. Едва настал август, нивы только-только зажелтели, а настроение уже было тоскливое, противно осеннее… Профессор, закутавшись в плед, сидел на веранде, застекленной цветными квадратиками, и ругался про себя. Читать было нечего, и он все утро проскучал. Затем придвинул кресло поближе к узорчатому окну и принялся разглядывать двор через стеклянные квадратики. Становилось как-то уютней, когда двор и колодец представали перед его взором сперва в желтом (казалось, будто солнце выглянуло), а потом в красном свете (словно в испорченном телевизоре). Ни радио, ни телевизора в «Ванагах» не имелось. Карлине это было не по средствам, а профессор жалел денег — больно дорогой подарок для сестры. Он был человеком бережливым.

Профессор представлял себе отпуск совсем иначе. Он приехал сюда, чтобы в родном пиленском краю провести последние несколько недель перед началом занятий в консерватории. Надеялся обойти знакомые, милые сердцу места вокруг озера Пилсмуйжи, церкви, зайти на Ванагское кладбище, где его предки покоились под серым гранитным памятником, на котором была выбита надпись «Фамилия Ванагских Широнов». Кабы не дождь, профессор поднялся бы и на мельничную горку, где теперь маячила только обвалившаяся башня без крыльев. В годы его молодости рядом с горделивой стройной мельницей в домике под красной крышей жил мельник Манделберг, и была у этого мельника дочь.

— Если не ошибаюсь, Фрида, — силится вспомнить старец. — Наложила на себя руки… Мы встречались только одно лето, а потом я, в ту пору молодой студент консерватории, уехал в Петербург.

После обеда в «Ванаги» на мопеде приезжает почтальонша. Привозит газеты и толстый пакет.