Изменить стиль страницы

В дверях стоял молодой человек в шортах и рубашке цвета хаки и смотрел на Оскара. «Боже, – пронеслось у него в голове, – я этого ждал и все-таки этого не может быть!» Это был Оскар. Вылитый, повторенный до мельчайших деталей Оскар. Верно, волосы были чуть светлей, должно быть, выгорели на солнце, да и кожа покрыта тропическим загаром, но во всем остальном двойники не отличались друг от друга.

Оскар почувствовал, как к острому, даже болезненному любопытству, с которым он смотрел на слепка, примешивается покровительственная нежность, которую часто испытывает старший брат к младшему. А может быть, это была пронзительная жалость к самому себе, такому беспомощному, такому одинокому, такому никому не нужному здесь… Да, пожалуй, и не только здесь. И даже своей копии он не нужен. Наоборот.

Лопо стоял неподвижно, и взгляд его теперь был уже опущен, точно внимание его уже отвлеклось и его уже не интересовал человек, лежавший на кровати.

Но он думал, стараясь, чтобы волнение не выдало его: «Это человек. И это я. И Лопо-второй такой же, только меньше. Я стою сейчас. Я здоровый. Он лежит. Он больной. Значит, он не я. Но он как я. Это страшно. Я видел человека. Он был такой, как Жердь-первый. И Жердь-первый исчез. Потом он появился снова. Но больной. Без своей ноги. С твердой ногой. С твердой ногой плохо. Она снимается. Она плохая. Жердь-первый ходит плохо. Не бегает. Покровительница сказала: это протез. Я не хочу протеза. Но Лопо на кровати не заберет мою ногу. У него добрый глаз. В нем слеза. Плачут, когда больно. Покровительница говорит, плачут еще, когда к кому-нибудь очень мягкое сердце. Когда грусть. К кому у него мягкое сердце? Он ведь не знает Заики и покровительницы…»

– Лопо, – сказал доктор Халперн, нарушив затянувшуюся паузу, – подойди к кровати.

Лопо сделал два шага к кровати и снова замер.

– Ну как? – спросил доктор. – Недурен, а? Смотрите, какая мускулатура! Господи, я бы сам не отказался от такого кузова…

«Кузов… Что такое кузов?» – подумал Лопо.

– Почему он не смотрит на меня? – спросил Оскар.

– Он ведь не человек. Его внимание рассеивается. Ну, лежит человек на кровати. И все. Он стоит, а в его голове, наверное, лениво проплывают образы еды или работы, которую он делал. И все…

«Образы – это то, что я вижу, когда закрываю глаза. Как люди ничего не понимают. Почему они такие глупые?» – привычно подумал Лопо.

– И все-таки мне не верится, что он так бездумен, как вы говорите. – Оскар вдруг почувствовал прилив необыкновенной теплоты к парню, что молча стоял у кровати.

– Напрасно. Вы видите, он даже не смотрит ни на вас, ни на меня. Попробуйте, спросите его о чем-нибудь.

– О чем?

– О чем хотите.

– Лопо! – несмело позвал Оскар.

– Да, – ответил Лопо, поднимая голову, и Оскару почудилось – нет, он даже готов был поклясться, что не почудилось, – будто в его глазах блеснули живые искорки разума.

– Ты знаешь, кто я?

– Человек.

– Ты знаешь, зачем тебя позвали?

– Это слишком сложный вопрос, мистер Клевинджер, – сказал доктор Халперн. – Он его не понимает.

«Да, наверное, лучше помотать головой», – подумал Лопо и покачал головой.

– Вот видите, я же вам говорил…

– Лопо, посмотри на меня.

«Он хочет увидеть мои глаза. Это нельзя. «Прячь, прячь глаза, – говорит покровительница. – Делай их пустыми». Он изгнал из глаз всякое выражение – для этого он всегда думал о небе – и посмотрел на человека в кровати.

«Нет, похоже, что я ошибся. У него действительно пустые глаза. Но нет, я не мог обмануться. Видел же я, видел, как они вспыхнули на мгновение». Оскар почувствовал, как на лбу у него выступила холодная испарина.

– Доктор, – сказал он, – я устал. Я хотел бы заснуть. Операция будет завтра?

– Да, мистер Клевинджер, завтра. Сделать вам укол? Вы сразу заснете.

Почему этот толстый сонный доктор все время хочет сделать ему укол? Почему все хотят, чтобы он спал?

– Нет, спасибо. Я засну сам.

Оскар закрыл глаза и обостренным слухом больного услышал, как чуть скрипнула дверь. Боже, почему ему все дается так трудно? Почему он должен лежать сейчас и мучиться? Почему в нем нет решительности отца? Почему он должен думать, понимает что-нибудь Лопо или нет? Ничего он не понимает. Ходячий кусок мяса, доктор прав. А те искорки в глазах? Живые искорки, что мелькнули в глазах маленького несчастного слепка. Не сплошная же темнота у него в мозгах. Что-то ведь он понимает. Слышит, когда ему говорят. Выполняет какую-то работу. Что представляет для него мир? Ему, наверное, бывает и больно, и страшно, и тогда у него так же сжимается сердце, как у меня сейчас.

Он знал, что согласится на операцию, знал, что пройдет она благополучно, но боялся, что всю жизнь после этого будет чувствовать себя вором и убийцей. Вором, отнявшим тело у своего младшего брата, у несчастного младшего брата, которому так нужен был старший брат. Старший брат, который взял бы его за руку, разделил с ним страхи и горести, научил бы его. Младшему брату всегда нужен старший брат, но и старшему нужен младший…

Отцу не нужен был никто. Нет, он, конечно, был хорошим отцом, отличным отцом, образцовым отцом. О нет, он не уклонялся от своих обязанностей отца. Он интересовался делами Оскара, разговаривал с ним, читал ему. Он делал все, что положено отцу. Он вообще был челове­ком долга. И все-таки он был чужой. Ну почему, почему? – спросил себя Оскар. Может быть, он придирался, был несправедлив к отцу? Что отец сделал ему плохого? Ему, сестре или матери? Да как будто ничего.

И все-таки он был чужим. Он всегда знал, что делать. Его никогда не мучили сомнения. Он все знал. У него всегда были самые точные сведения. И самые солидные, добротные убеждения. Отличные, из высококачественных натуральных материалов, убеждения. Безработные – бездельники. Им, разумеется, нужно помогать, чтобы они не умерли с голода и дети их должны иметь возможность учиться, но все-таки те из них, кто хочет работать, всегда найдут работу.

Да, конечно, у всех должны быть равные права перед законом, но всегда будут те, кто сумеет распорядиться своими правами лучше, и те, кто окажется за решеткой… И так всегда. Ни в чем никаких сомнений. И даже ритуальные сомнения налигии для него не сомнения. Раз он выбрал себе религию, значит, она самая лучшая.

Оскар вдруг вспомнил, как был болен. Чем же он болел? Неважно. Его комната. С левой стороны чучело птицы, наколотые на иголки бабочки под стеклом, большая таблица периодических элементов. Был вечер. Он лежал в своей кроватке, ему было, наверное, лет пять, а может быть, и шесть, и вдруг почувствовал, как стены комнат начинают надвигаться на него. Маленькое сердчишко его вдруг наполнилось страхом и отчаянием. Он никогда не знал, что в человеке может сразу уместиться столько страха и отчаяния. Не испытанная им никогда до этого тоска запеленала его серым, холодным покрывалом.

Он не кричал, потому что не мог закричать. И все время ждал, пока кто-нибудь войдет в его комнату. Ждал трепетно, исступленно. И в конце концов дождался. Вошел отец, одетый в вечерний костюм.

Никогда в жизни Оскар не испытывал такой любви и такой благодарности. Стены перестали надвигаться на него, и тоска начала отступать, давая возможность прерывисто вздохнуть.

Отец наклонился, чтобы дотронуться до его лба – нет ли жара, – и Оскар уцепился за большую сильную руку, которая, как всегда, слабо пахла лавандой.

– Папа, папа, – пробормотал он, – побудь со мной! Не уходи, мне страшно. Сиди со мной…

– Но мне нужно идти, – сказал отец. – У меня еще много дел.

– Мне страшно… – молил Оскар и судорожно цеплялся за отцовскую руку.

– Глупости! – сказал отец твердо. Он поцеловал Оскара и вышел из комнаты.

Как, как мог он не почувствовать мольбы сына, не услышать отчаяния? Не разделить страх, не отгородить от тоски. Смог. Он всегда делал только то, что он, Генри Клевинджер, считал правильным. Ибо только ему было дано право быть верховным арбитром.