Изменить стиль страницы

– Да, Рассвет, наверное, ты прав. Я тоже тосковал.

– Я думаю, нужно нагнать их, если они еще не в городе.

– Они идут медленно. У Володи мало сил, и у пришельцев с пустыми глазами – тоже. Я не знаю, умеют ли быстро ходить верты, но этот маленький Галинта не бросит Володю. Ты ведь видел, как он все время держался за его руку?

– Да.

– Я пойду за ними.

– Иди, друг Утренний Ветер. У тебя сильные аккумуляторы?

– Да.

– Иди, я буду ждать вас.

* * *

«А знаю ли я, кто я? – думал Густов и сам отвечал себе: – Ну, конечно, конечно, знаю. Я Владимир Васильевич Густов, тридцати двух лет, уроженец города Витебска, штурман грузового космолета «Сызрань». Так? Так». Но может ли тот действительно неплохо знакомый ему парень вести за узкую ручку ожившую трехрукую и четырехглазую куклу, питаться жирными червями, которых любезно приносят в клювах крылатые твари по его просьбе? Может он брести под жарким небом чужой планеты и смотреть в пустые глаза своих товарищей?

Он чувствовал, как колеблется, размывается тот первый Густов, отступает к границе нереальности, а нереальность вокруг, наоборот, приобретает четкость, а вместе с нею и нынешний невозможный предводитель невозможной компании.

Он сидел, смотрел на желтое небо и думал, что теперь уже окончательно не знает, что делать. Если раньше его решения подталкивала в спину урчащая и болезненная пустота в желудке, то сейчас, насытившись, он думал о походе в город совсем по-другому. Ночной иней давал им влагу. Четырехкрылые официанты изменили мизансцену. Раньше на первом плане он видел их сизые сумки с рационами, именно они владели его вниманием, а роботы-палачи, выковыривавшие мозги из товарищей, скромно стояли на заднем плане. Теперь палачи нетерпеливо вышли к самой рампе, и рационы вовсе не были видны… Нет, в город идти не следовало. Вернуться к дефам? А маленький Галинта? Они не любят дефов. И потом, сможет ли гном вызывать своих крылатых кормильцев, когда кругом будут дефы?

Он вдруг подумал, что здесь, на этой нелепой земле, никак не определишь, спишь ты или бодрствуешь. Дома, ложась спать, он всегда чувствовал, когда сон приближался к нему, краешком еще бодрствующего сознания он определял, например, что Валентина не может обладать глазами такой величины, что он видел их издалека, когда ее фигурка была совсем крохотной. Значит, это было началом сна.

Здесь критерий реальности смыт. Вот сейчас Валентина снова спешит к нему, хотя он ее обидел. Но как? Она сидит на спине у каких-то птиц, совсем как в детской сказке. Возможно это или он спит? Кто знает! Тем более что он ошибся. Все-таки это была не Валентина, хотя глаза были ее, только у нее были такие прекрасные и печальные глаза. Но клюв… И голос был не ее. Голос сказал:

– Володя…

Нет, не она. Она называла его Вовкой. Он открыл глаза. Это что еще за бело-голубой шар? Ах, да, это голова робота, склонившаяся над ним.

– Володя, – повторила голова, – это я, Утренний Ветер. Я пришел за тобой.

Густов почувствовал нелепую радость. На мгновение все вокруг подернулось легкой радугой. «Еще прослезиться не хватало», – подумал он.

– Спасибо, – сказал Густов.

– Мы решили образовать круг.

– Чтобы…

– Да, чтобы мы могли разговаривать с вертом.

– Спасибо, – еще раз повторил Густов, остро чувствуя, как плохо передает это слово ту смесь благодарности, облегчения, радости и гордости за дефов, сумевших побороть древние стойкие предрассудки.

– Пойдем, – сказал Утренний Ветер.

– Галинта! – Густов повернулся к клювастому гномику, который внимательно смотрел на них. – Это Утренний Ветер. Он пришел за нами. Он хочет познакомиться с тобой. Подойди и протяни ему руку.

Утренний Ветер подошел к Галинте, нагнулся и протянул обе руки. Гномик колебался только мгновение. Он поднял руку и осторожно коснулся мощных клешней…

* * *

Ему казалось, что так было всегда. Он всегда полз и всегда будет ползти. Он всегда слышал шорох жесткой травы, сминаемой его телом, скрежет мелких камней, царапавших его живот и грудь. Красноватая пыльная земля то опускалась, когда он упирался в нее руками и подтаскивал туловище, то снова поднималась к самым его передним глазам.

«Нет, не так, – поправил он себя. – Так было, но так будет не всегда». Он чувствовал, что слабеет. Может быть, выстрел задел и аккумуляторы, потому что ползти становилось все труднее.

Он остановился, повернулся на спину и смотрел сейчас в далекое желтое небо. Лучше, если бы луч трубки нашел его голову. Тогда бы он не был полон такой печали. Он лежал среди каких-то обломков, сам обломок. И энергия будет вытекать из его аккумуляторов, и вместе с нею начнет уходить и его сознание. Сознание – это понятно. В конце концов, он же помнил, как еще обычным тупым кирдом выключал на ночь сознание, погружался в предписанное временное небытие. Нажимал на кнопку и просто переставал существовать. Но куда денется его ненависть к Мозгу, к городу, к послушным рабам? Разве она может тихонько испариться, исчезнуть? Она такая огромная, такая жгучая, она не может вдруг превратиться в ничто. Откуда она у него, эта ненависть? Мог он сам вырастить в себе такое всепоглощающее чувство или кто-то дал ему ее, чтоб он сохранил ее и приумножил? Жаль, что он не сумел сберечь ее и оказался недостойным такого подарка.

Жаль было и план. План тоже перестанет существовать. И торжествующий Мозг будет победно двигать и двигать безгласные фигуры по расчерченному полю проклятого города.

Над ним пролетели два аня, вернулись, сделали круг. Наверное, нужно было самому нажать на кнопку и выключить сознание. Но жаль, жаль уходить в черное небытие, так и не осуществив свой план, жаль было оставлять одну свою ненависть. Без него она тоже погибнет…

Сознание его начало мерцать. Он вдруг увидел стражника, который шел к нему. Нет, какой же это стражник, когда у него нет креста на груди? Это был Иней. Он все-таки пришел к нему.

– Иней, – тихонько прошептал он.

– Инея нет, – ответил тот, кого он принял за Инея. – Я его друг, Утренний Ветер.

– Я Четыреста одиннадцатый, я ждал его… – Он хотел сказать очень многое, но мысли уже плохо слушались его, они все время ускользали.

Может быть, его вообще нет, подумал он, разве может на него смотреть верт, которых давно нет? Но ему теперь было не страшно.

* * *

– Сашка, – сказал Надеждин Маркову, – ты жив?

– Это не такой простой вопрос…

– Но мы же разговариваем.

– А что это значит? Представь себе, что кто-то смотрит видеокассету, на которой записана беседа некоего Надеждина и его товарища Маркова. Изображение объемное, голографическое, звук объемный, но является ли кассета доказательством, что эти Надеждин и Марков живы? А у нас и того нет. Мы абстракция. Если мы и существуем, в чем я совсем не уверен, то тоже в какой-то записи.

– Мне кажется, ты не прав. Просто запись есть нечто жесткое, зафиксированное. Как бы ни была совершенна голограмма, она лишь запись. У нее нет свободы воли. У нас есть свобода воли. Я могу сейчас проклинать судьбу, могу назвать тебя Сашком, а могу вспоминать детство.

– Хороша свобода воли, если мы не знаем, где мы, что с нами, в каком виде мы существуем, если, повторяю, допустить даже, что мы существуем.

– И все-таки, друг Сашенька, и все-таки… Что бы ты ни говорил, мы управляем своим сознанием, а это значит, что в определенном смысле мы живы. Пусть эта жизнь застывший какой-то кошмар, но мы живы. Пусть мы копии, но живые копии.

– Хотел бы я взглянуть сейчас на свой оригинал.

– Не уверен, что ты бы очень обрадовался.

– Почему?

– Судя по тому, что мы могли вспомнить о той процедуре в круглой камере, мы даже не копии нашего сознания, Сашок.

– Что ты хочешь этим сказать?

– То, что ты слышишь. Мы и есть наше сознание. А так как сознание – это и есть личность, то мы здесь это и есть мы. А то, что осталось от нас, наши, так сказать, бренные оболочки, это всего-навсего футляры.