Конец февраля, в Петербурге говорят оттепель, но у нас это не видно.

Буераков, помещик, славящийся своим просвещенным разумом, задумывается над сущностью оттепели.

Оттепель — это возрождение природы, но одновременно — обнажение всех навозных куч.

С гор стекают чистые ручьи, а со дворов — все нечистоты, всякие гнусности, которые скрывала зима.

Воздух наполнен благоуханием весны, ароматами возрождающейся жизни, но одновременно — все миазмы, все гнилостные испарения поднимаются от помойных ям.

Оттепель — пробуждение в человеке всех сладких тревог его сердца, всех лучших его побуждений, но одновременно — возбуждение всех животных инстинктов.

Правда, ведь это почти стихи выходят?

Правда.

Николай умер — ну и что?

Терпение.

Генерал возвращается в Петербург.

Вступается у нового министра за сосланного поэта.

Новый министр двоюродный брат генерала.

Двоюродный брат представляет дело Александру.

Свободен.

Серое декабрьское утро, снег порошит, пар из лошадиных ноздрей замерзает в воздухе.

Прощай, Вятка.

Прощай, Крутогорск — а, господин Щедрин тоже отправляется в путь?

Да, я оставляю Крутогорск окончательно, но странное дело — вместо ожидаемой радости необъяснимая печаль ранит мне сердце, а слезы, невольные слезы, текут из моих глаз. Ужели я в Крутогорске оставил часть самого себя? Быть может ржавчина привычки до того пронзила мое сердце, что я теперь боюсь, я трушу перемены жизни, которая предстоит мне?

И вот перед затуманенным взором проходит какая-то странная процессия.

Во главе сам князь Чебылкин, но сколь изменившийся, постаревший, дряхлый. Les temps sont bien changés, говорит он, поникая головой. А далее: городничий Фейер, отставной подпоручик Живновский, уездный лекарь, группа становых приставов и кандидатов на эту почтенную профессию. На всех же лицах написана забота и тревога.

Куда же вы так поспешаете? — спрашиваю я, пораженный.

В этом месте от толпы отделяется мой добрый приятель, Буераков.

Неужели вы ничего не слыхали? А еще считаетесь образцовым чиновником.

Нет, я не слыхал. Не знаю.

Ведь это похоронная процессия проходит перед вашими глазами.

Но кого же хоронят, кого же хоронят?

Прошлые времена хоронят — торжественно отвечает мой приятель.

18

А поэта Пушкина — воскресить.

Кто же за него вступился? — ведь не Ланской — может сентиментальный дух Жуковского, гувернера наследника престола, ныне самодержца Всероссийского.

Чувство благородства воспитаннику привил и научил значению, как сам с гордостью признавался императрице-матери, слова: долг.

Может младший братишка, либеральный князь Константин.

Итак строптивый негр, в забвение сосланный Николаем, с почетом возвращается, и хоть не телом, так живым стихом, и растроганная Россия внемлет: здравствуй, племя младое, незнакомое! не я увижу твой могучий поздний возраст, когда перерастешь моих знакомцев и старую главу их заслонишь от глаз прохожего.

Тут и Анненкова пробил час, литератора из свиты нашего прежнего Бога, у Тургенева ныне на посылках; друг Тургенева — это его занятие и титул; в гостиную вбегает запыхавшись: mesdames et messieurs, Иван Сергеевич сию минуту прибудет; но и другим охотно комиссии исполняет; вот, выплатив отступное наследникам, убитому поэту с энтузиазмом служит, сперва шесть томов, а когда цензура дальше отпускает вожжи, седьмой, дополнительный издает.

Россия внемлет: буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя.

Когда он рухнул в снег, лицеистов заперли в дортуаре. Петрашевский в морозом скованное окно дышал, но за ним.

И этому внемлет Россия: лишь я, таинственный певец, на берег выброшен грозою, я гимны прежние пою и ризу влажную мою сушу на солнце под скалою.

И я читаю с дрожью пальцев, и сердце пронизывает боль: это о тебе, Пушкин, или обо мне?

На берег выброшен.

Сушу на солнце под скалою.

Но снова: и он по площади пустой бежит и слышит за собой — как будто грома грохотанье — тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой. И, озарен луною бледной, простерши руку в вышине, за ним несется Всадник Медный на звонко скачущем коне.

Это здесь, в этом громадном городе, где воздух кажется спертым от тумана, смешанного с людским дыханием, городе скорбей и никогда не удовлетворяемых желаний, фальшивых улыбок, городе отравляющей лести и завистливого честолюбия, городе, в котором так трудно уснуть, а когда засыпаю — медь и гранит придавливают мне грудь.

По Высочайшей Милости вернулись мы, Пушкин, в этот город.

Сняв две комнаты на постоялом дворе Волкова на Большой Конюшенной, затыкая уши на чавканье и пыхтенье блистательной столицы, я разложил на столе бумаги.

Никто меня не знает, иногда только брат Дмитрий с порога: и что же, Миша, с твоей дальнейшей карьерой, какие намерен предпринять шаги?

А, ты снова за свое, он поднимает кверху руки, птичью голову наклоняет, еще из тебя не выветрилось.

Так что, ты уж сам на себя.

Минутку ждет и: тоже мне Пушкин тринадцатого курса, действительно.

19

Губернские очерки.

Из записок отставного надворного советника Щедрина.

Издал М. Салтыков.

Тургенев не одобрил, поэтому Некрасов отверг, не читая.

А Катков сразу ухватился.

Катков говорят свинья, но он идет в ногу с духом времени и поднимает тираж.

Все идут в ногу с духом времени.

Граф Соллогуб поставил в Александрийском Театре пьесу под названием «Чиновник».

Крикнем на всю Русь, что пришла пора вырвать зло с корнем!

Восхищенная публика хлопает, забрасывает артистов цветами.

Всех переполняет единое возвышенное чувство.

Каждый бы только расцарапывал раны, разоблачал, бичевал.

Чем более безжалостны и горьки слова писателя — тем более горячи аплодисменты.

Направление, господствующее в литературе, названо обличительным.

Губернские очерки принадлежат к господствующему направлению.

Забавно: была пустота и мрак, и глушь, и непонятое одиночество, и маска на каждый день, и скрытое желание, чтобы как-нибудь об этом рассказать, и следовательно раздвоение на Щедрина и Салтыкова, на Щедрина, который и есть я, и в то же время не есть, и вдруг — господствующее направление и голос Щедрина в хоре, голос вовсе не самый дерзкий.

И меня нет, Щедрин существует реальней, чем я, со слегка неуверенной улыбкой остается на сцене, чтобы выслушать банальные похвалы и снисходительные порицания.

Господин Щедрин в своих интересных рассказах коснулся одной из болезненных сторон нашей действительности.

Факты, собранные Щедриным, большей частью так и остались голыми фактами, не проникнутыми мыслью, сырым материалом, который еще ждет своего художника. Каждый из сообщаемых им фактов, хотя бы и подлинный, остается чуть ли не лишенным значения и не приводит ни к каким выводам.

Бедный Щедрин, несмотря на все я не думал, что он такой олух.

И только в журнале Некрасова.

Эти две статьи написал, правда, не Тургенев, или один из его высокородных друзей.

Их написали новые сотрудники, эти серьезные юноши в сюртуках и очках, умные сыновья захудалых провинциальных приходских священников.

Одни они поняли, почему Щедрин не возмущается во всеуслышание, не призывает небо к отмщению, не осуждает героев своих рассказов, но попросту их показывает: вот какие они, в таких условиях живут, так поступают, так говорят.

И я, Щедрин, поставленный в те же условия, немногим отличаюсь от моих товарищей.

Серьезные юноши в длинных, педантичных и несколько, стоит признать, скучноватых очерках разбирают существо дела.

Sublata causa, tollitur morbus — заключают они наконец.

Дворянство хуже владеет латынью.

Цензор проверяет поговорку в толстом словаре.

И хоть содержащаяся в ней мысль кажется рискованной, после некоторого колебания он пропускает: во-первых, антик, во-вторых же — ничего не поделаешь, дух времени.