Изменить стиль страницы

Но неприятнее всего было то, что и друзья его, введенные в заблуждение Арнольдом Руге, могут подумать о нем бог знает что. Карл вынужден был ответить на статью Пруссака и отмежеваться от нее. Уязвленный Руге снова схватился за перо, но Карл не намеревался продолжать с ним разговор: он все сказал в статье. Тратить же время на мелкие препирательства он не имел права. Он работал над книгами английских экономистов. Им он посвящал теперь все свое время, зная, что в мысленных спорах с ними найдет ответы на вопросы, которые давно уже беспокоят его.

Руге же тем временем рассылал письма своим родным, друзьям и знакомым, в которых продолжал нападать на Маркса, клеветать на него. Маркс догадывался об этом, но более не удостаивал доктора Руге своим вниманием. Руге сошел на грязную обочину дороги. Он третировал выступления немецких рабочих и коммунистическое движение, выступал против политической борьбы, борьбы рабочего класса за власть.

Из всех вопросов, беспокоивших Карла, по меньшей мере три заставляли его ум работать с максимальным напряжением: почему коммунистическая революция необходима? Почему она необходима теперь? Какое общество будет построено на ее основе?

Был еще один вопрос, четвертый, который не поддавался решению ни путем размышлений в бессонные ночи, ни путем поглощения книг. Это был вопрос о том, когда же приедет Женни. Не было точного ответа на этот вопрос и в ее письме, которое Карл получил вскоре из Трира.

«Мой дорогой, единственный Карл! – писала Женни. – Ты не представляешь, мой любимый, как я была счастлива, получив твои письма». Далее он стал читать быстро, пропуская слова, выхватывая глазами лишь самое главное для себя: «надеюсь, что какое-нибудь внешнее обстоятельство определит время моего возвращения домой… и я вернусь до зимы… буду блаженно покоиться в твоих нежных объятиях… Как ты будешь радоваться нашей девчурке!» Глаза Карла перестали нестись по строкам, он улыбнулся и стал читать медленно: «Я убеждена, что тебе будет трудно узнать наше дитя, но глазки и черные волосики все же выдадут ее. Во всем остальном она совершенно изменилась, но все яснее становится, что она похожа на тебя. Вот уже несколько дней она ест супчик из привезенных мной овощей, который ей весьма нравится. Во время купания она так шлепает маленькими ручонками, что заливает всю комнату. Или сует свой пальчик в воду, а потом жадно сосет. Ее крошечный большой палец, который она всегда сгибает и просовывает между пальчиками, из-за этой привычки стал удивительно подвижным и ловким. Если она станет пианисткой, то сможет выделывать своим большим пальчиком поразительные вещи. Когда она плачет, мы ей сразу показываем цветы на ковре, и тогда она замирает, как мышка, и долго смотрит… Много разговаривать с ней нельзя, так как она очень возбуждается. Она откликается на каждый звук и подражает ему, и при этом ее лобик хмурится и краснеет, а это признак большого напряжения. Но впрочем, она – само веселье. Ее смешит каждая гримаса. Ты увидишь, какую чудную девчурку я тебе привезу. Как только она слышит разговор, она сейчас же поворачивается в ту сторону, пока ее не отвлечет что-либо новое. Ты не представляешь, какой это живой ребенок. Иногда она не спит целые ночи напролет, а когда на нее смотришь, громко смеется. Больше всего она радуется, когда видит свет или огонек. Этим ее сразу же удается утихомирить». Далее Женни писала о матери и сестрах Карла: «С твоими родными давно не виделась. Сначала какие-то важные гости, а теперь приготовления к свадьбе, тут уже не до нас, нас не посещают, а мы достаточно скромны, чтобы навязываться. Свадьба состоится 28 августа. В воскресенье будет первое оглашение. Несмотря на весь блеск, Иетхен чувствует себя все хуже, кашель и хрипота увеличиваются. Она едва ходит, похожа на призрак, но должна выйти замуж».

Письмо заканчивалось словами о крошке Женнихен: «Я с трудом могу продолжать писать, ребенок меня все время отвлекает своим милым смехом и попытками говорить. Ты совершенно не представляешь, какой у нее чудесный лобик, какая у нее прозрачная кожа, какие чудесные изящные ручки. Милый мой, дорогой, напиши мне скорее. Я так счастлива, когда получаю твои письма…»

Отправляясь в библиотеку, Карл брал письма Женни с собой. Отдыхая, он перечитывал их. И ему казалось, что от этих писем он становится более человеком, более земным, что в нем всякий раз рождается живая, радостная связь с миром, где растут деревья, цветут цветы, поют птицы, светит солнце, плывут, проливаясь теплыми дождями, облака, где живут простыми заботами люди, любя и жалея друг друга.

В библиотеке Карл часто встречал Бакунина. Иногда они вместе ходили обедать в кафе на Большие бульвары. Слушая рассказы Бакунина о его юности, о его сестрах, отце, друзьях, Карл порою завидовал той живости, с какой минувшее воскресало в памяти Бакунина.

В такие минуты ему думалось, что человек, который так легко и полно возрождает любимые образы былого, в сущности, не расстался с ними, не чувствует, что корни его обрублены, что между ним и дорогими его сердцу людьми воздвигнуты стены и пролегли пространства. Предаваясь воспоминаниям, Бакунин менялся на глазах. Его вьющиеся каштановые волосы, казалось, вздыбливались и превращались, по справедливому замечанию Рейхеля, в настоящую львиную гриву, а голубые, почти синие глаза загорались: они видели родину, далекое Пермухино, родительский дом, старинный запущенный парк, одинокую сосну в чистом поле, у которой он простился с Россией…

Вспоминая, Бакунин, сам того не желая, заставлял и Карла обращать свой мысленный взор к прошлому. Но делиться своими воспоминаниями с Бакуниным Карл не хотел: это было не в его характере. Воспоминания такого рода всегда сентиментальны. Карл же считал, что сентиментальность в мужчинах – большой порок, достойный всяческого осмеяния.

– Есть ли какие-нибудь успехи? – спросил Карл, когда Бакунин, дождавшись его у выхода из библиотеки, протянул ему для пожатия руку.

– Пообедаем вместе? – спросил Бакунин.

– Да.

– Прекрасно! Говорят, что у Бишопа сегодня будет медвежатина. Хочу угостить вас медвежатиной, Карл. Ах, если б это было в России, а не в Париже!.. Здесь ведь все испортят… Но все равно. Все равно к Бишопу!

Карл не стал противиться: к Бишопу так к Бишопу, хотя с неудовольствием подумал, что этот обед может отнять у него слишком много времени. Один он обедает всегда быстро и сразу же возвращается в библиотеку. Бакунин же – Карл знал это – любит поесть не торопясь и сытно, приправляя обед изрядной дозой разговоров. Нет слов, его рассказы всегда интересны: человек он бывалый и остроумный. Но Карл все-таки предпочитал таким разговорам работу.

– Вот вы спросили меня об успехах, – заговорил Бакунин по-немецки, хотя в последнее время старался говорить больше по-французски. – Могу ответить вам: успехи мои ничтожны. Чем больше я вникаю в чужие учения, тем сильнее мне хочется бросить все это к чертям и заняться настоящим делом – живой революцией.

– Да, да, – сказал Карл. – Нетерпеливые натуры часто испытывают это чувство. Я вас понимаю…

– Вам тоже знакомо это чувство? – Бакунин, казалось, обрадовался тому, что нашел в Карле своего союзника. – Дело – разве не это самое главное в истории? Дело, работа, битвы… Нужно объединяться в отряды, нужно произносить зажигательные речи, нужно выпускать листовки, газеты… Драться хочется! Драться, пока есть силы, пока есть вера…

– Вера во что?

– В то, что мы победим.

– На чем же основана эта вера?

– На том, что человеку стало жить противно, тесно, тошно и скучно.

– Тошно и скучно жилось людям и сто лет назад, и двести, и тысячу. Были и среди наших далеких предков страстные борцы, трибуны, драчуны. Почему же не победили?

– Плохо дрались, – ответил Бакунин. – Нужно уметь драться.

Никакой медвежатины у Бишопа не оказалось. Пришлось довольствоваться обыкновенной ветчиной. Бакунин долго ворчал, когда узнал, что нет медвежатины, проклинал Бишопа и всех французов, принялся рассказывать о французах русские анекдоты времен двенадцатого года, но, увидев, что привлекает внимание людей за соседними столиками, замолчал, а потом сказал, наклоняясь к Карлу: