— Спи. Тут никакие собаки тебе не приснятся.
И Соня наконец уснула спокойным сном. А в окно глядел холодный зимний рассвет, и елочные бусы слабо блестели, отражаясь в небольшом зеркале, висевшем на стене.
Соня теряет друга
На третий день рождества произошел неприятный случай. Вечером, когда горели свечки, вдруг с треском лопнуло зеркало, висевшее около елки на стене.
— Ну! — неодобрительно покачала головой Анна Ивановна. — Плохо дело.
— Хорошее зеркало-то… — с сожалением сказала мама. — Все в осколки!
— Нехорошо, нехорошо! Нехорошая примета, — продолжала Анна Ивановна. — Кто-нибудь умрет.
Соня испугалась и бросилась к маме:
— Кто умрет?
— Ну, какая там примета! — сказал отец. — Свечку близко залегли — вот и треснуло. Что ж, из-за этого теперь кому-нибудь умирать? Да ведь и у вас вон зеркало с трещиной, а разве кто умер?
— Да нет, счастливо обошлось. Все живы. А я-то все боялась — с Душаткой что случится. Это ведь Душатка разбила, вон его сестрица!
Анна Ивановна кивнула на Кузьмича, а он нахмурился и опустил глаза. Все сидели за самоваром, не спеша пили чай, праздновали последний день рождества и отдыха.
— Как же это? — поинтересовалась мама.
Анна Ивановна покосилась на мужа, увидела, что он хмурится, но все-таки решилась.
— Она ведь у нас веселая, Душатка-то, выпить любит до страсти. Выпить ей, да чтобы компания была, и чтобы песни да пляски. Рюмочка, другая — и пошло: «Эх, орелики!..» — начала рассказывать Анна Ивановна.
Самовар уютно шумел, все слушали, а пуще всех слушала Соня.
— А жили мы тогда во Всехсвятском. Митя где-то в отъезде был, по работе. Хозяин у них иногда подрядится на какую работу в другом городе — ну и посылает своих мастеров. Вот день подходит — Митя вернуться должен. Уж я жду, запасла всего в этот день — и винца и закусочек каких получше, пирогов, конечно, напекла… Поехала на вокзал его встречать. А Душатка дома осталась. Встретила я Митю, едем с вокзала, и думаю: догадалась Душатка стол накрыть или нет? Слезли с извозчика, подходим к дому, слышим — что за шум такой у меня в квартире? Батюшки, а там полно народу, все Душаткины подружки! И все-то пьяные до страсти! Вино выпили, закуску всю съели, пироги съели, поют, пляшут… А сама-то она пляшет пуще всех. Гляжу, размахнулась рукой — да по зеркалу! А рука-то в кольцах, так и треснуло мое зеркало с угла на угол!.. Стою, чуть не плачу: встретили Митю! Он-то, конечно, их сейчас же всех разогнал. Душатку пьяную отхлестал ремнем. Ну, да ей что! Проспалась — будто ничего и не было.
— А где же она теперь, Евдокия Кузьминишна-то? — спросила мама.
— У купца одного живет, у богатого. Хорошо живет. А плохо было бы, давно сюда пришла бы!
— Незачем ей сюда и приходить, — угрюмо сказал Кузьмич, — у нее своя дорога.
Отец увидел, что Кузьмичу неприятно разговаривать о его сестре. Кузьмич, непьющий, строгий к себе и к людям, стыдился своей непутевой сестры, и душа у него за нее болела. Отец понимал это и перевел разговор.
— Нынче купцы весело гуляют. Некоторые, говорят, до смерти объедаются. Я слышал, в трактире у Тестова какой-то купчина так напраздновался, что вывезли оттуда без памяти!..
Дня через два-три из больницы сообщили, что художник умер.
— Вот я говорила, а вы не верили! — сказала Анна Ивановна. — Вот оно, зеркало-то!
— Эх! — вздохнул отец, и голубые глаза его покраснели от подступивших слез. — Того и ожидать надо было. Чахотка хватила человека, а тут еще и воспаление — как же выкарабкаешьси? Господа, вишь, на юг уезжают лечиться. А нашему брату, если хватит эта чахотка, то уж и каюк. При чем тут зеркало? Купцы, как послышишь, то и дело зеркала бьют, да ничего им не делается. Бедность наша тут виновата.
Отец и мама пошли хоронить художника. На кладбище увезли его прямо из больницы. Приехала старуха мать из деревни. Так вот трое и шли они за гробом, а день был вьюжный, метельный.
Потом мать художника пришла, забрала оставшиеся после сына вещички — жидкую постель, холсты, краски… Мама помогала ей связать узел и все время плакала. А старуха молчала — у нее, видно, сердце окаменело от горя.
Соня, увидев, что мама плачет, тоже заплакала. И потом долго думала и старалась понять: как это так — художник умер? Как это так, что его нет больше на свете? И как это, что он больше сюда не придет?
Мама вымыла его комнату и наклеила на окно белую бумажку. Это означало: сдается комната. И когда Соня увидела эту бумажку, то вдруг поняла, что художник и вправду больше никогда не вернется домой. И тут уж она заплакала по-настоящему, не потому, что другие плачут, а потому, что поняла утрату, поняла, что ушел от них навсегда хороший, добрый человек. И как же теперь без него? К кому прийти поговорить, когда тебе скучно? Кто утешит маму, если ей опять не поклонится Палисандрова?
Соня плакала еще и от острой жалости к этому бедному человеку. Они тут праздновали, пели песни, ели ветчину… А он, больной, горбатенький, лежал в больнице и умирал там один. Почему же он никого не позвал, почему же не сказал? Почему так и умер один?
Комната пустовала недолго. С соседнего двора, из дома Подтягина, переехал к ним Осип Петрович. Он был тоже художник, но не «богомаз», а художник «классный», то есть настоящий художник, имеющий диплом. Горбатенький ходил к нему учиться. А у Осипа Петровича умерла жена, и он не захотел жить один в той комнате, где они жили вдвоем с женой. Он говорил, что жена ему все мерещится, приходит и беспокоит его.
Осип Петрович, вернее сказать, не переехал, а перешел. Имущества у него было не больше, чем у того, умершего. Соня стояла в кухне, притаясь за печкой, и смотрела, как Осип Петрович втаскивал мольберт и холст, завернутый в тряпку. Осип Петрович хмуро оглянулся вокруг из-под обвислых полей своей измятой серой шляпы и, ничего не сказав, прошел в комнату и закрылся.
Первые дни его было не видно и не слышно. Он сидел закрывшись в комнате и, только проходя через кухню на улицу, мрачно буркал: «Здравствуйте».
Соня все крутилась около его двери, пытаясь заглянуть хоть в щелочку, — уж очень ей интересно было посмотреть, что такое пишет художник на таком большом холсте. Но войти боялась, а Осип Петрович никогда не звал ее к себе. И снова Соня с грустью вспоминала горбатенького Никиту Гавриловича, к которому она могла входить просто и разговаривать о чем вздумается.
Осип Петрович сидел в своей комнате, работал и молчал. А вокруг него вились роем разговоры вполголоса. Лавочник Подтягин многое знал о нем, рассказал об этом отцу, а отец рассказал всем своим домашним. Говорил он об Осипе Петровиче с большим уважением:
— Что ж сказать, настоящий художник! Своя печать есть. Напишет картину — и печать поставит. А люди уже видят, что классный художник писал. Оказывается, сам генерал-губернатор князь Николай Александрович посылал его Киевские Лавры подновлять. Говорят, сделал, как заново. И все иконы подновил, и чудотворные, которые поистерлись. Деньжищи большие взял!
— Да где ж они у него, эти деньжищи? — усомнилась мама. — Не видать что-то. Гол, как сокол.
— Ну — где! — сказала Анна Ивановна. — В казенке небось. А то где ж у них деньги?
— Да ведь он, кажется, не пьет.
Как-то вечером, заметив, что Осип Петрович долго сидит за работой и не выходит, мама сказала Соне:
— Ступай, спроси, чаю не хочет ли. Скажи — самовар поспел.
Но Соня боялась идти к Осипу Петровичу, и мама пошла сама, Соня воспользовалась этим случаем и вместе с ней проскользнула в комнату к художнику. Осип Петрович стоял перед мольбертом, с длинной кистью в руке.
— Осип Петрович, — сказала мама, — извините, что я вас беспокою. Не принести ли вам чайку? А то вы и обедать не ходили сегодня, и не готовите ничего…