Когда великолепный Штебен сошел с коня, все увидели пожилого немца с короткими кривыми ногами. Вскоре выяснилось, что не был он ни бароном, ни генералом, а служил капитаном под прусскими знаменами. Не теряя ни минуты, Штебен начал обучать неуклюжих парней тонкостям прусского строя, и в суровом ратном деле раскрылись его качества доброго человека. На грязном снегу под смех глазевших избранные для обучения роты, а потом полки совершали перестроения, учились держать мушкеты на европейский манер. Ряды сначала путались, колонны никак не получались, а в дьявольской сумятице метался Штебен. Он не знал английского, и команды переводил офицер, кое-как понимавший скверный французский немца. Штебен дополнял их жестикуляцией, энергично ругаясь на родном языке. Он попытался быстро освоить английскую брань. Неизбежные ошибки Штебена в незнакомом языке удваивали неразбериху на плацу. Тогда он звал адъютанта, и они вместе принимались поносить этих «болванов».

Пусть со смехом, руганью и криком, но дело пошло. Штебен оказался способнейшим педагогом, быстро обнаружив разницу между американцами и европейцами. Он писал приятелю в Европу: «Эту нацию нельзя сравнить с французами, пруссаками или австрийцами. Ты говоришь своему солдату — делай так, и он выполняет, но я вынужден сначала объяснить, зачем это нужно, и тогда местный солдат повинуется». Офицеры армии республики испытали, общаясь со Штебеном, крайне неприятное потрясение. Они, взявшиеся воевать за свободу и дравшие нос перед рабами монархов, увидели: европеец встает с рассветом, весь день в грязи на плацу, учит собственным примером. Он очень неодобрительно отнесся к тому, что американские офицеры устроили себе в конце концов в Вэлли-Фордж удобные дома подальше от рядов грязных солдатских жилищ, использовали солдат в качестве слуг, а главное, передоверили обучение солдат сержантам. За несколько месяцев усилиями Штебена все изменилось, американский офицер стал ближе к солдату.

Вероятно, под влиянием неистового немца, которого Вашингтон искренне полюбил, пришлось главнокомандующему поступиться частью своих взглядов, особенно о величине дистанции между офицерами и солдатами. Теоретически плантатор, вне сомнения, обнаружил прекрасные стороны характера и у простых людей. Но он считал, что воины республики, прошедшие через испытания войны, перезимовавшие в Вэлли-Фордж, заслуживали большего, чем похвалы в приказах. Объясняя конгрессу необходимость сохранения за офицерами, уходящими в отставку, половины содержания и выдачи пособия солдатам, Вашингтон под свежим впечатлением зимы 1777/78 года писал:

«Даже поверхностное знание человеческой натуры убеждает нас, что для подавляющей части человечества руководящий принцип — личный интерес и почти каждый человек в той или иной степени находится под его влиянием. Мотивы общественного блага могут на время и в особых обстоятельствах побудить человека к бескорыстному поведению, однако самих по себе их недостаточно для обеспечения постоянной верности возвышенным велениям и обязательствам общественного долга. Только немногие способны продолжительное время жертвовать всеми личными интересами или выгодами ради всеобщего блага. Тщетно в этой связи проклинать испорченность человеческой натуры, просто таков факт, подтвержденный опытом всех веков и народов. Мы должны были бы значительно изменить людей, прежде чем ожидать, что они будут поступать по-иному». Таков был итог размышлений Вашингтона в горниле войны за независимость. Даже обаятельный и распрекрасный Штебен «туманно признался» (как выразился Вашингтон), что не может позволить себе служить без вознаграждения.

О своих трудах на поприще защиты отчизны Вашингтон думал по-другому, взывая к патриотизму. Что до континентальной армии, то после зимовки в этих негостеприимных местах она стала походить на организованную вооруженную силу, а Штебен (которого иногда называют отцом американской армии) научился ругаться на трех языках одновременно.

Слухи эти согревали в зиму тревоги, придавали неповторимое очарование долгожданной весне — наголодавшиеся защитники прав человека ожидали выручки от христианнейшего короля Людовика XVI. Французские волонтеры долгими зимними вечерами рассказывали провинциалам-американцам о Париже, мощи Франции, ее неоспоримой ненависти к Англии и добром сердце дражайшего монарха. В те времена новостей из Старого Света приходилось дожидаться месяцами, и фантазеры часто живо рисовали, что происходит в эту самую минуту в далеком Версале.

Присутствие Франции уже было ощутимо — в сражениях, приведших к капитуляции англичан при Саратоге, американцы почти поголовно были вооружены французским оружием. В ту зиму в Вэлли-Фордж армия получила несколько тысяч башмаков из Франции, к глубокому разочарованию, в них оказалось невозможным обуть босых: европейская обувь не лезла на медвежьи лапы здоровяков американцев. Вашингтон был готов видеть королевские лилии рядом со звездным знаменем. Он не абсолютизировал свои воспоминания молодости, а судил по фактам. «Франция, — писал главнокомандующий, — своими припасами спасла нас от ига».

Поздней весной армия жадно ожидала официального сообщения о вступлении Франции в войну, неизбежность которого, заверяли французские офицеры, несомненна. Вашингтон слал депешу за депешей конгрессу, прося скорее обрадовать войска. Из Йорка пока ни слова. Но 5 мая 1778 года в лагерь попал экземпляр трехдневной давности «Пенсильвания газетт» с сообщением о том, что Людовик XVI обнажил шпагу в интересах независимости США. Лафайет плакал от радости, Вашингтон, поглядывая на любимца, принялся диктовать приказ, давая волю чувствам, затопившим штаб:

«Общий приказ. 5 мая 1778 года, 6 вечера. Всемогущий Правитель Вселенной милостиво защищает дело Соединенных Американских Штатов и наконец дает им в друзья одного из могущественнейших монархов на земле, дабы установить нашу Свободу и Независимость на прочном основании. Нам надлежит посвятить день, дабы отблагодарить за небесную Доброту и отпраздновать событие, которому мы обязаны Его благосклонному вмешательству. Завтра в 9 утра построить бригады, а капелланам огласить сообщение „Газетт“ от 2 мая, произнести благодарственную молитву и выступить с речью, приличествующей случаю». Засим предписывалось провести смотр боевой готовности армии, отдавались распоряжения насчет салютов, о выдаче каждому солдату по доброй чарке рома. В торжественный день всем офицерам и солдатам приказывалось прикрепить по букетику цветов к головному убору.

Импресарио Штебен с несомненной любовью к драматическим эффектам организовал парад как нельзя лучше. Когда отзвучали речи капелланов и бригады, взяв оружие, перестроились в боевые порядки, сомнений быть не могло: перед Вашингтоном была дисциплинированная армия. На поле раздавался лай команд, подававшихся вниз по инстанции от бригадных генералов до сержантов. Колонны быстро развернулись в длинные линии. Пауза, тринадцать орудийных выстрелов, и вот затрещали выстрелы. Стреляли плутонгами, начиная с правого фланга. Огонь весело проносился по шеренгам солдат. Снова салют и торжественный марш — военные музыканты сыгрались, и перед Вашингтоном, ощетинившись штыками, прошествовали бригады. Парад завершили оглушительные вопли: «Да здравствует король Франции! Да здравствуют дружественные европейские державы!» И наконец торжествующее — «Да здравствуют Американские штаты!»

Солдат распустили, а офицеры направились к празднично накрытым столам. Супруги Джордж и Марта величественно приветствовали гостей, пристойно поглощая обильный обед под взглядами сотен глаз — столы были составлены в виде амфитеатра. Было много вина, цветов и музыки. «Я никогда не видел, — писал один из штабных офицеров, — такой искренней радости на лицах. Обед закончился серией патриотических тостов, покрывавшихся криками «ура!». Когда генерал встал, чтобы уйти, со всех сторон раздались аплодисменты, прерывавшиеся здравицами в его честь. Это продолжалось, пока он не удалился на четверть мили, в воздух взлетали тысячи шляп. Его светлость повернулся со своей свитой и, в свою очередь, несколько раз возгласил «ура!».