Изменить стиль страницы

— Убирайся-ка ты поскорее, — сказал ей Оноре, — а то ты только мешаешь мне молотить и никакого от тебя толку.

И вот тогда-то Жюльетта и настояла на том, чтобы заменить мать.

— Я не буду стараться делать больше, чем у меня хватит сил. А когда почувствую усталость, обещаю вам, что сразу остановлюсь.

Оноре, смеясь, глядел на дочь: ладная, статная деваха, ничего не скажешь, но ведь молоденькая еще, нежная, что белое мясо у цыпленка. Он разрешил ей просто, чтобы повеселиться немного, и в душе смеялся, думая, что она выдохнется довольно скоро. Однако она, гордячка, сдаваться не собиралась. Только сначала потратила немного времени, чтобы наловчиться, а потом ее цеп падал такт в такт, четко выдерживая ритм. Работала не хуже любого мужчины.

В риге жара стояла почти такая же, как снаружи. На Жюльетте была длинная сорочка без рукавов, подпоясанная бечевкой. От пота холст прилипал к телу до самых икр. Когда она поднимала цеп, грудь натягивала сорочку в одном и том же месте и острые кончики выступали точно посреди двух широких, как блюдца, кругов пота. Отец и дочь опускали свои цепы и ритме чередующихся ударов, издавая каждый раз «ух» горлом, чтобы не открывать рта. От обмолачиваемой пшеницы поднималась тонкая пыль, которая лезла им в нос. Когда они открывали рот, то сразу получали хорошую порцию этой пыли, отчего язык и горло становились рыхлыми и сухими, как трут.

Мать через определенные промежутки времени приносила им пить и, пользуясь передышкой, изливала накопившуюся горечь:

— Им-то не нужно заставлять свою дочь работать. Видела я ее, их маленькую бесстыдницу. Подумать только, гуляет в цветастых передниках. И в ботиночках. А задницей-то крутит так, как будто ее воспитывали в каком-нибудь замке.

— Ты нам расскажешь про это как-нибудь в другой раз, — отвечал Оноре.

Он прополаскивал горло глотком вина, втягивал самую малость его через носовые полости, чтобы те очистились от пыли, и, бросая стакан на охапку соломы, опять подымал цеп. А Аделаида с ворчанием шла домой, переполняемая злостью и порицаниями в адрес всех Малоре. Еще никогда ее собственный гнев не казался ей столь справедливым. Накануне Оноре все ей рассказал. Они оба лежали в постели, вертелись на своих тюфяках, не зная, куда деться от жары, шедшей от земли и сгущавшейся в комнате. Оноре, у которого два последних дня голова шла кругом от дел до такой степени, что он уже не мог хранить тайну в себе, начал с самого начала. И так вот, лежа рядом на подушке, рассказал ей все. Про появление пруссаков, про баварца на кровати, и так до самого конца, до украденного письма — все рассказал. И, кончив рассказ, возвращался к нему снова. Она слушала, он говорил, и, вспоминая про бестактное поведение сержанта, оба они распалились. Оноре сгреб жену в охапку как раз в тот момент, когда они почувствовали, как у них начинает дымиться кожа на голове, и так здорово проработал ее, что они оба орали, как два осла, а потом, потея, пыхтя и хрипя, еще грезили друг в друге пока не кончилось это всенощное бдение.

Когда Аделаида предавалась в кухне волнующим воспоминаниям о прошедшей ночи и думала об охватившем ее гневе, в углу дверного проема показалось испуганное, напряженное лицо Клотильды. Мать повесила шумовку на ручку кастрюли и взяв девочку за локоть, подвела к свету.

— Покажи-ка язык… я должна была это предвидеть… А я-то так старалась. В первый же день, когда пройдет дождь, я дам тебе слабительного.

Аделаида считала, что в солнечные дни устраивать очищение желудка нежелательно: ведь в теле такое количество всяких опасных вещей, которые превращаются в горькие воды и нагноения. Стоит солнечному удару совпасть с принятием слабительного, и масло тут же начинает оседать на сердце, а то и смешиваться с кровью. Такое уже не раз случалось. Взять, например, мужа мамаши Домине, который именно так и умер: однажды, на 14 июля, когда он захотел как следует прочиститься, его три ложки касторового масла целый день крутились у него в желудке, вечером он был весь в поту, настроился умирать и в полночь действительно умер. А мужчина был хоть куда, жил бы еще да жил.

Клотильда смотрела на мать с ужасом. Ей вспомнился тот день в прошлом году, когда Эрнест зажимал ей нос, а мать в это время вводила ложку в рот.

У нее на глазах навернулись слезы, она обратилась с молитвой к небу: «Боженька, милый, это неправда, что мне надо очищать желудок. У меня все хорошо. Сделай так, чтобы дождя не было никогда, никогда…» Мать вышла из кухни, чтобы отнести попить молотильщикам. Клотильда перестала молиться, издав короткий, сухой смешок, побежала в столовую и заперлась там на щеколду изнутри.

Аделаида нашла отца и дочь на куче снопов, они сидели свесив руки между колен.

— Я плююсь совершенно белой слюной, так у меня все пересохло, — говорил Оноре. — Нет, ты только посмотри, как я плюю, а?

— Я тоже, — говорила Жюльетта, — я плююсь, может быть, даже еще белей, чем вы.

Протягивая им стаканы, Аделаида с жаром запричитала:

— Вы только посмотрите, до чего они оба заработались. У дочки вся сорочка насквозь взмокла! Да разве ж можно молотить в такую жару? Конечно, нам ведь приходится молотить сразу, не дожидаясь. У нас нет возможности ждать, как делают некоторые. У них-то есть такая возможность. Возможность иметь эту маленькую дрянь, которая зарабатывает им су известно каким манером. Поэтому они, чтобы молотить свой хлеб, могут и подождать, когда в риге станет попрохладнее…

Оноре и Жюльетта почти не слушали ее, они глотали свое питье, обмениваясь улыбками, полными животного блаженства.

— А когда молотьба закончится, нужно будет еще провеять зерно, нужно будет еще повыкручивать себе руки да погнуть хребет, управляясь с ручной веялкой. Ее и трясешь и двигаешь так, что поясница разламывается. А у них с этим никаких забот: они купили себе механическую веялку. Купили на деньги, заработанные задницей, разумеется.

— Механическая веялка, это удобно, — рассеянно сказал Оноре.

— Еще бы не удобно! Им только ручку повернуть надо, и работа сама за них делается. Да, они покупают себе механические веялки, и это еще не все…

Оноре взял дочь за шею, прижал ее к своему плечу и сказал, смеясь:

— А так ли уж много проку в этой их машине? Что касается веяния, то, конечно, они будут надрываться меньше, чем мы, но зато им придется понадрываться на другом. Мы ведь половину пшеницы оставляем на корню, чтобы молоть ее сразу. Ну и что? Мы работаем, высунув язык в риге, а Малоре высовывают языки на адской жаре снаружи, когда заканчивают свою жатву. Здесь нам бояться нужно только одного: как бы наш хлеб не попал под дождь. А если не считать этого, то, хоть с веялками, хоть без них, жизнь в будни — это всегда работа. Мы работаем, чтобы заработать на жизнь, все верно, но, кроме того, мы работаем, чтобы работать, потому что это все, что мы умеем делать. Я вот не жалуюсь. Я люблю работать, и меня такая жизнь вполне устраивает. Плесни-ка нам, что осталось в бутылке. Жарковато.

Аделаида наполнила стаканы и, помолчав, сказала:

— Я тоже люблю поработать, но все-таки есть вещи, которые раздражают, когда живешь по совести.

Оноре в шутку чокнулся с Жюльеттой, опорожнил стакан и ответил, покачивая головой:

— О! По совести… может быть. Но только, так или иначе, все равно все Малоре — дерьмо, и скоро они меня еще узнают. И радости у них тогда будет поменьше, чем от письма Фердинана. Свиньи…

Жюльетта, отняв голову от отцовского плеча, резко прервала его:

— Почему же свиньи? Так сразу!

Одуэн удивленно и с некоторым беспокойством посмотрел на дочь. Та уже встала и жестом борца затягивала бечевку, которая держала сорочку на талии. Аделаида, раздраженная этим неожиданным отпором, заметила:

— В мои времена дочь, которая стала бы в таком тоне разговаривать с отцом, получила бы хорошую трепку.

— Нельзя же оскорблять людей только из-за того, что потерялось какое-то письмо, — сказала Жюльетта. — Даже если Зеф и взял письмо, то это еще не повод, чтобы ставить с ним на одну доску всю семью.