Изменить стиль страницы

Долгие минуты он молча шагал по комнате, останавливался, испытующе взглядывал на Джорджа. И, наконец, сам ответил на свой вопрос:

— Нет, не дадут. Эти, наши… они сами называют себя нацистами. По-моему, они честней американцев. В Нью-Йорке они придумывают себе какое-нибудь красивое имя. Они, видите ли, Дочери революции. Или Американский легион. Или Деловые люди, Торговая палата. Названий много, а суть одна, и, по-моему, все они тоже нацисты. Эти гнусные тупицы есть повсюду. Они не про вас. Вы не пропагандист, не политик.

Опять наступило молчание. Хейлиг все ходил из угла в угол, ждал, что Джордж как-то отзовется на его слова. Не дождался и снова заговорил. И дальнейшие его слова раскрыли Джорджу, как глубоко циничен и равнодушен его друг, — такого он не подозревал, даже представить себе не мог, что Хейлиг, с его чуткой душой, на это способен.

— Если вы напишете что-нибудь против наци, вы доставите удовольствие евреям, — говорил Хейлиг, — но приехать в Германию больше не сможете, а для всех нас это будет ушасно. И можно, я вам что-то скажу? — жестко, отрывисто произнес он и свирепо глянул на Джорджа. — Не люблю я этих чертовых евреев, все равно как тех остолопов. Хрен редьки не слаще. Когда у них все хорошо, они говорят: «Мы такие замечательные, плевать нам на вас и на вашу паршивую страну». А когда дела их плохи, они сразу превращаются в несчастных еврейчиков, и рыдают, и ломают руки, и говорят: «Мы всего-навсего несчастные, повергнутые в прах евреи, вы только посмотрите, что с памп делают». Так вот, меня это не трогает, — жестко сказал он. — Это не столь важно. То, что эти чертовы остолопы делают с евреями, преглупо, но меня это не волнует. Это не важно. Я видел евреев, когда они обладали силой и властью, и они были просто ушасны. Они думали только о себе. А на нас всех плевали. Так что это не важно, — жестко повторил он. — Эти толстопузые евреи ничуть не лучше наших остолопов. Будь у меня пулемет, я и их бы расстрелял. Меня еще волнует только одно — что эти остолопы сделают с Германией, с немцами. — Он с тревогой посмотрел на Джорджа и сказал: — Вы ведь любите немцев, правда, Шорш?

— Очень, — чуть не шепотом ответил Джордж, и так ему стало невыносимо горько за Германию, за немцев, за друга, что больше он не в силах был вымолвить ни слова. Хейлиг прекрасно понял, что означает этот до шепота упавший голос. Пронзительно посмотрел на Джорджа. Потом глубоко вздохнул, и ожесточение его как рукой сняло.

— Да, конечно, любите, — сказал он негромко. И мягко прибавил: — В сущности, они хороший народ. Большие дураки, конечно, но не такие уж плохие.

Он помолчал. Вдавил сигарету в пепельницу, снова вздохнул и сказал не без грусти:

— Что ж, вы будете делать то, что должны. Но вы есть большой дурак. — Он посмотрел на часы, положил руку Джорджу на плечо. — Пошли, дружище. Теперь пора.

Джордж поднялся. Долгую минуту они стояли молча, глядя друг на друга, потом обменялись крепким рукопожатием.

— До свидания, Франц, — сказал Джордж.

— До свидания, Шорш, дорогой, — негромко сказал Хейлиг. — Нам будет очень вас не хватать.

— А мне вас, — сказал Джордж.

И они вышли.

40. Последнее прости

Когда они сошли вниз, счет был уже готов, и Джордж расплатился. Проверять было незачем: здесь никогда не обсчитывали и никогда не ошибались. Джордж щедро отблагодарил старшего портье — седого, коренастого, строго деловитого пруссака, и старшего официанта. Дал целую марку улыбающемуся мальчику-лифтеру, тот в ответ щелкнул каблуками и поклонился. Джордж бросил последний взгляд на выцветшую, уродливую, но странно приятную обстановку маленького вестибюля, еще раз попрощался и быстро спустился по ступенькам на улицу.

Портье был уже там. Багаж лежал подле него на краю тротуара. В эту минуту подъехало такси, и он все погрузил. Джордж дал ему на чай, пожал руку. Дал на чай и швейцару — этот огромный детина, улыбчивый, простодушный и дружелюбный, всякий раз, как Джордж входил в гостиницу или выходил, похлопывал его по спине. Наконец влез в такси, сел подле Хейлига и велел шоферу ехать на вокзал Цоо.

Машина развернулась, покатила по противоположной стороне Курфюрстендамм, потом по Йоахимталенштрассе и через три минуты остановилась у вокзала. До прихода поезда — он шел от Фридрихштрассе — еще оставалось несколько минут. Багаж отдали носильщику, и он сказал, что будет ждать их на перроне. Хейлиг бросил монету в автомат, взял перронный билет. Они прошли контроль, поднялись по ступеням.

На перроне уже толпились пассажиры. Как раз подошел поезд с запада, со стороны Ганновера и Бремена. Сошло довольно много народу. По другим путям прибывали и отбывали сверкающие местные поезда; их яркие вагоны — красновато-коричневые, красные, золотисто-желтые — идущие с востока на запад, с запада на восток, по всем направлениям, во все районы города, были переполнены рабочими утренней смены. Джордж смотрел на пути, убегающие на восток, откуда вот-вот покажется его поезд, и видел семафоры, тонко прочерченные рельсы, верхние этажи домов, густую зелень Зоологического сада. Стремительно, почти бесшумно прибывали и отбывали местные поезда. Выплескивали потоки спешащих людей, вбирали новых. Все так знакомо, так славно, так по-утреннему. Казалось, он знал это всегда, и чувство было то же, что всегда, когда расстаешься с каким-нибудь городом: нахлынули грусть, сожаленье, мучительное ощущение незавершенности — ведь здесь остаются люди, которых он не успел узнать, есть и такие, что могли бы стать его друзьями, но неумолимый миг отъезда приближается и все теряется, исчезает, ускользает из рук.

В другом конце перрона с лязгом отворились двери грузового лифта и носильщики выкатили на перрон доверху нагруженные тележки. Джордж увидел и своего носильщика, и среди чемоданов и саквояжей на его тележке — свой чемодан. Носильщик кивнул ему, показал, где стать.

В эту минуту Джордж обернулся и увидел, что по перрону к нему идет Эльза. Она шла медленно, как всегда, широким, ритмичным шагом. Она шла, и ее провожали глазами. На ней был светлый жакет грубой плотной ткани и такая же юбка. И весь ее облик был отмечен особым, только ей присущим стилем. Она и в отрепьях выглядела бы так же. Великолепная высокая фигура поражала таинственным, волнующим сочетанием изящества и силы. Эльза несла книгу и, подойдя, отдала ее Джорджу. Он сжал ее руки — для такой крупной женщины они были на удивленье красивые, кисть чуткая, длинная, белая и нежная, как у ребенка, — и почувствовал, что они холодны и пальцы дрожат.

— Эльза, ты ведь знакома с герром Хейлигом? Франц, вы помните фрау фон Колер?

Эльза повернулась, посмотрела на Хейлига холодно и сурово. Хейлиг ответил ей столь же враждебным безжалостным взглядом. Они смотрели друг на друга с устрашающей подозрительностью. Джордж не раз замечал такое при встрече немцев, которые либо совсем не были знакомы, либо мало знали друг друга. Они сразу настораживались, словно вид другого не вызывал доверия, и прежде, чем проявить дружелюбие и отнестись доброжелательно, им требовалось удостоверение личности, какие-то гарантии. Джордж к этому уже привык. Другого ждать не приходилось. И все-таки всякий раз в нем поднималась тревога. Он не мог примириться с этим, принять неизбежность, как, видимо, примирились и приняли многие немцы, ведь он никогда не видел ничего подобного ни у себя в Америке, ни где-либо еще.

А между этими двумя обычная подозрительность была вдобавок подогрета глубокой, безотчетной неприязнью. Пока они вот так рассматривали друг друга, что-то сверкнуло между ними, холодное и жесткое, как сталь, мгновенное и обнаженное, как рапира. Недоверие и вражда возникли у обоих, хотя они не произнесли ни слова; потом Эльза чуть склонила голову и холодно произнесла на своем безукоризненном английском языке:

— По-моему, мы виделись на приеме у Граушмидта в честь Джорджа. — Выговор едва ли выдавал, что английский язык ей не родной, это ощущалось лишь изредка в случайной фразе или излишней отчетливости произношения.