Изменить стиль страницы

А потом что-то произошло. Не вдруг, постепенно. Так, бывает, собираются тучи, так падает туман, так начинается дождь.

Один из новых знакомых Джорджа решил устроить в его честь прием и спросил, кого из друзей он хотел бы пригласить. Джордж назвал одно имя. Хозяин помолчал, явно смущенный; потом сказал, что человек, которого назвал Джордж, возглавлял некий печатный орган, недавно закрытый, и закрывать его пришлось одному из тех, кто уже приглашен, так что, если Джордж не возражает?..

Джордж назвал другое имя — своего старого друга Франца Хейлига, которого очень любил, — они познакомились много лет назад в Мюнхене, а теперь Франц жил в Берлине. Снова заминка, замешательство, неловкие возражения. Этот человек… он… он… в общем, как известно хозяину дома, этот человек нигде не бывает… если его пригласить, он все равно не придет… так что, если Джордж не возражает?..

Тогда Джордж назвал Эльзу фон Колер, и в ответ услышал примерно то же. Давно ли он знаком с этой женщиной? Где и при каких обстоятельствах они познакомились? Джордж попытался заверить, что беспокоиться не о чем. Эльзы можно не опасаться, она глубоко порядочная женщина. Тот мигом рассыпался в извинениях: ну, что вы, что вы… вне всякого сомнения, это дама в высшей степени достойная… но понимаете, в наше время… когда собирается смешанное общество… он старался пригласить людей, с которыми Джордж уже знаком и которые знакомы между собой… ему казалось, так будет гораздо приятнее… незнакомые люди обычно смущаются, держатся скованно, официально… для фрау фон Колер тут все чужие… так что, если он не возражает?..

Вскоре после этого загадочного разговора к нему зашел приятель.

— На днях вам позвонит один человек, — сказал приятель. — Скажет, что хочет с вами встретиться, поговорить. С этим человеком не надо иметь ничего общего.

Джордж рассмеялся. Приятель его был здравомыслящий немец, тяжеловесный и даже скучноватый, и сказал он все это с такой нелепой серьезностью, что Джордж подумал — может быть, это просто неуклюжая шутка. Он осведомился, кто же эта таинственная личность, которая так жаждет с ним познакомиться.

К его изумлению, приятель назвал имя весьма высокого правительственного сановника.

Но чего ради этот человек хочет с ним познакомиться, спросил Джордж. И если так — чего ради его бояться?

Сперва приятель не хотел отвечать. И наконец опасливо пробормотал:

— Послушайте меня. Держитесь от него подальше. — Он замолчал, не зная, как выговорить то, что у него на уме, потом решился: — Вы слышали о капитане Реме? Знаете про него? Знаете, что с ним произошло?

Джордж кивнул.

— Так вот, — взволнованно продолжал приятель. — Он не единственный избежал расстрела во время чистки. Тот, о котором идет речь, один из самых страшных. Мы его называем «Князь тьмы».

Джордж не знал, как это понять. Попытался было разобраться, не смог и в конце концов выкинул все это из головы. Но через несколько дней сановник, о котором говорил ему приятель, действительно позвонил и предложил ему встретиться. Джордж под каким-то предлогом отказался, однако случай этот озадачил его и встревожил.

В обеих этих загадочных историях было что-то и от комедии и от мелодрамы, но то была лишь внешняя сторона. Джордж начал уже понимать: за всем этим скрывается трагедия. В обоих случаях политика ни при чем. В обоих случаях корни куда глубже, куда страшней, куда более зловещи, чем политика и даже расовые предрассудки. Впервые в жизни Джордж столкнулся с непостижимым ужасом, какого никогда еще не знал, — с ним рядом детски наивны казались скорая на расправу ярость Америки, и гангстерские шайки, и неожиданные убийства, и процветающие кое-где в деловом мире и в общественной жизни грубость и продажность. Перед Джорджем начал вырисовываться образ великого народа, чьему рассудку нанесен был тяжкий удар, — и теперь его душу разъедает какой-то чудовищный недуг. Да, все в Германии, до последнего человека, заражены вездесущим страхом. Своего рода прогрессивный паралич исказил и разрушил все человеческие отношения. Гнет постоянного гнусного принуждения сделал весь народ скрытным, и эта удушающая пагубная скрытность отравила людей ядом, который капля по капле выделяли их души, и уже нет лекарства, нет избавления.

Теперь, когда для него начало проясняться истинное положение дел, Джордж не представлял себе, что у кого-то хватает низости торжествовать при виде этой великой трагедии или ненавидеть прежде могучий народ, ставший ее жертвой. Начиная с восемнадцатого века немец по своей культуре был первым гражданином Европы. В Гете обрел высшее воплощение и выражение мировой дух, который не знает границ ни государственных, ни политических, ни расовых, ни религиозных, который ликует, наследуя всему человечеству, и вовсе не желает завладеть этим наследием или подчинить его себе, а желает лишь стать его частью, внести в него и свою долю. В изобразительном искусстве, в литературе и в музыке, в науке и философии традиция эта не прерывалась вплоть до 1933 года, и не было, наверно, на свете человека, которого этот немецкий дух так или иначе не обогатил бы.

Когда в 1925 году Джордж впервые приехал в Германию, дух этот проявлялся во всем и везде просто и несомненно. Стоило, например, взглянуть на витрину книжного магазина в любом небольшом городе, и сразу было ясно, что интеллектуальная и культурная жизнь Германии бьет ключом. Книги, тесно стоявшие на полках магазина, свидетельствовали о широте интересов и взглядов — рядом с этим все, что мог предложить книжный магазин Франции с ее языковой и географической узостью, казалось жалким и провинциальным. Крупнейшие писатели любой страны были в Германии известны не хуже, чем у себя на родине. Из американцев больше всего читали Теодора Драйзера, Синклера Льюиса, Эптона Синклера и Джека Лондона; их книги раскупались и читались повсюду. И книги американских писателей младшего поколения немецкие издатели тоже упорно выискивали и печатали.

Даже в 1936 году это благородное увлечение, хоть и придавленное и урезанное режимом Адольфа Гитлера, все-таки трогательно давало о себе знать. Перед тем Джорджу рассказывали, что в Германии уже невозможно издавать и читать хорошие книги. Оказалось, это неверно, как неверны и некоторые другие слухи о Германии. А он чувствовал, что, говоря о гитлеровской Германии, надо быть предельно честным и правдивым. Ибо главное в этой Германии, что должно было возмущать каждого порядочного человека, это фальшь и ложь. Невозможно подставить вторую щеку кривде, но ведь так же невозможно и отвечать на кривду кривдой. Надо судить о кривде по справедливости. На ложь и вероломство невозможно отвечать ложью и вероломством, хотя кое-кто уверяет, будто это единственно правильный путь.

Итак, неправда, что в Германии уже нельзя издавать и читать хорошие книги. И оттого, что трагедия великого немецкого духа прорывается наружу не прямо и открыто, а искажена и извращена, она горше и еще очевидней, чем если бы это была правда. Хорошие книги по-прежнему издаются, если только они прямо или косвенно не осуждают гитлеровский режим и не противоречат его догмам. И было бы просто глупо утверждать, что хороша только та книга, которая осуждает Гитлера и спорит с его теориями.

Вот почему каждую хорошую книгу, которую им еще позволено было читать, немцы встречали с утроенной жадностью, с утроенным интересом и восторгом. Им отчаянно хотелось знать, что происходит в мире, и для этого у них оставался единственный путь — читать все то, что удавалось достать из написанного за границей. Этим, вероятно, прежде всего и объяснялось их жадное внимание к американской литературе, и эта безмерная жадность брала за сердце. При сложившихся обстоятельствах последние остатки немецкого духа ухитрились уцелеть лишь так, как может уцелеть тот, кто тонет: отчаянно цепляясь за любую щепку, что всплыла, когда разбитый корабль уже пошел ко дну.

Итак, шли недели, месяцы, миновало лето, и повсюду Джордж замечал знаки распада и крушения великого духа. Все вокруг, точно вредоносными тлетворными испарениями, пронизано было ядовитым дыханием гнета, преследований и страха — они портили, отравляли, разрушали жизнь всех, кого бы ни встретил Джордж. То была чума духа — незримая, но несомненная, как смерть. Мало-помалу она проникла и в него, просочилась сквозь золотую песнь этого лета, и под конец он ощутил ее сам, вдохнул, почувствовал — и на себе испытал, что это такое.