Изменить стиль страницы

Лис читает (гордые ноздри принюхиваются с презрительным наслаждением):

«Человек, чью личность пока не удалось установить, выпал или выбросился вчера в полдень из окна двенадцатого этажа отеля „Адмирал Дрейк“, на углу Хэй-стрит и Эппл-стрит, в Бруклине. Неизвестному лет тридцать пять. По сведениям полиции, он поселился в отеле неделю назад под именем С.Просстак. В полиции полагают, что имя это вымышленное. До опознания тело содержится в морге».

Такие, значит, новости. Но все ли здесь сказано, адмирал Дрейк? Нет! Но мы, кому известно, какая погода по всей Америке, где пасмурно, а где светит солнце, — мы ведь не досказываем все до конца, как досказывает сейчас Лис:

Итак, вот новость, и случилось это в отеле вашего имени, бравый адмирал Дрейк. Не где-нибудь в отеле «Пенн-Питт», город Питтсбург, или «Фил-Пенн», Филадельфия, не в «Йорк-Олбани», город Олбани, не в «Гудзон-Трои», Трои, не в «Либия-Ритце», Либия-хилл, и не в «Клей-Калхуне», Колумбия, не в «Ричмонде-Ли», Ричмонд, не в отелях имени Джорджа Вашингтона в Истоне, штат Пенсильвания, Кантоне, штат Огайо, Терре-Хот, штат Индиана, Данвилле, Виргиния, Хьюстоне, Техас, и еще девяноста семи местах; и не в отелях Авраама Линкольна в Спрингфилде (штат Массачусетс), Хартфорде (Коннектикут), Уилмингтоне (Делавэр), Кейро (Иллинойс), Канзас-Сити (Миссури), Лос-Анджелесе (Калифорния) и еще ста тридцати шести городах; а также не в бесчисленных отелях имени Эндрю Джексона, Рузвельта (Теодора или Франклина — выбирайте любого), Джефферсона Дэвиса, Дэниела Уэбстера, Твердокаменного Джексона, Ю.-С.Гранта, Коммодора Вандербилта, не в Уолдорф-Астории, Адамс-хаусе, Паркер-хаусе, Палмер-хаусе, Тафте, Мак-Кинли, Эмерсоне (Уолдо или Бромо), не в котором-нибудь из Хардингов, Кулиджей, Гуверов, Элбертов Дж.Фоллов, Гарри Доггерти, Рокфеллеров, Гарриманов, Карнеги или Фриков, Христофоров Колумбов или Лейфов Эриксонов, Понсе-де-Леонов или Магелланов в остальных восьмистах сорока трех американских городах, — но в отеле вашего имени, бравый адмирал Фрэнсис Дрейк, а стало быть, разумеется, вам желательно знать, что же произошло.

«Неизвестный человек» — так вот, он был американец. «Лет тридцати пяти», «имя вымышленное» — так вот, будем называть его Просстак, как он сам иронически назвался в гостиничной книге записей. Стало быть, неизвестный американец С.Просстак «выпал или выбросился» «вчера в полдень… в Бруклине» и сегодня удостоился девяти строк в «Таймсе» — один из семи тысяч, что умерли вчера на нашем континенте, один из трехсот пятидесяти, что умерли вчера в одном только нашем городе (смотри плотные, убористые столбцы извещений о покойниках на стр. 15, с первой и до последней буквы алфавита). С.Просстак прибыл сюда «неделю назад»…

А откуда прибыл? Из самого сердца Юга, или из долины Миссисипи, или из недр Среднего Запада? Из Миннеаполиса, Бриджпорта, Бостона или из какого-нибудь городишка в Старой Кэтоубе? Из Скрантона, Толидо, Сент-Луиса или из пустынной белизны Лос-Анджелеса? С поросшего соснами плоского песчаного побережья Атлантики или с берегов Тихого океана?

И кем он, следовательно, был, бравый адмирал Дрейк? Что он в своей жизни видел, слышал, пробовал на ощупь, на запах и на вкус? Что изведал?

Изведал неистовую ярость наших времен года: сжигающий всю страну июльский зной, удушливые гнилостные испарения медленных рек, вязкие илистые поймы, разросшиеся сорняки и жаркий, резкий, влажный запах маиса. Был из тех, кто в Сент-Луисе говорит: «Господи, ну и жарища же!» — и, скинув куртку, утерев пот с лица, отправляется к «Огасту» съесть сандвич с швейцарским сыром и выпить жестянку пива. Был из тех, кто в Южной Каролине говорит: «Черт, ну и жарища!» — и с засученными рукавами, в соломенной шляпе шатается по Южной Главной улице, заходит в аптеку Ивенса подкрепиться и говорит продавцу содовой: «Ну как, Джим, не мерзнешь нынче?» Из тех, кто в газете читает про жару, про покойников и всякие несчастья, читает с некоторым даже удовлетворением, изо дня в день угрюмо тянет лямку и мается по ночам бессонницей, не может спать из-за жары, поднимается утром через силу и, когда вся страна задыхается от жары и вся зелень, что была в мае такой свежей, становится пятнистой, тусклой, блеклой, жухнет, буреет и сохнет, — говорит: «О, господи! Кончится же это когда-нибудь!» И представьте, адмирал Дрейк, еще похвастает, какая в горах прохлада: «По ночам всегда прохладно! В мае среди дня довольно-таки тепло, но по ночам уж непременно укрываешься одеялом».

А потом лето сходит на нет и настает октябрь. Тогда он вдыхает запах дыма, и вдруг — нежданный прилив сил, внезапный трепет, радостный порыв, и печаль, и тяга куда-то вдаль. С.Просстак не знает, отчего все это, адмирал Дрейк, но солнце садится раньше и лучи его ложатся косо, и даже в полдень свет словно затянут золотой пыльцой, а в сумерки — красноватой мутью, а потом — холод, и тишина, и лают собаки; в горах пламенеют клены, горят эвкалипты, бронзой отсвечивает листва дубов и ярко желтеют осины; потом начинаются дожди, мертвая бурая листва под ногами пропитана влагой, а над головой густая сеть голых веток — это настает ноябрь.

В маленьких городках ждут зимы — и зима настает. Вообще-то и в больших городах то же самое, но в глуши зимнее уныние вдесятеро безысходней. Весь день человек на людях, поглощен делами, яростной гонкой, а потом всегда одно и то же унылое: «Куда теперь пойти? Чем заняться?» Зима стискивает нас, замыкает в кольцо каждый дом, нас обдает безжалостным, резким электрическим светом — и С.Просстак выходит на улицу. Порой на лицо его падает безжалостный свет фонаря, адмирал Дрейк, под фонарями — бесконечный поток унылых лиц, подмигивают светящиеся вывески театров, кино и прочих развлечений. На Бродвее неизменный слепящий блеск неживых огней; и в маленьких городишках на Главной улице тоже горят гроздья слепящих фонарей. На Бродвее до полуночи кишмя кишат миллионные толпы; в маленьких городишках слепящие фонари и стылая тишина — после десяти на улицах пусто, ни души. Но всюду и везде в сердцах Просстаков унылая скука, смутное отчаяние и «О господи! Куда деваться? Когда она кончится, эта зима?».

И они тоскуют по весне, бравый адмирал Дрейк, и думают — скорей бы суббота!

Наступает субботний вечер и все, чего мы так ждем. О, сегодня оно придет! То, чего мы ждали всю жизнь, в эту субботу придет! В субботний вечер мы ждем этого всюду, по всей Америке, и девяносто миллионов Просстаков, точно мотыльки, слетаются на свет в поисках долгожданного. Конечно же, сегодня оно придет! И Просстак отправляется на поиски — и находит… все те же слепящие огни, кабаки на Третьей авеню или заведение грека в захолустном городке… а потом почти не разбавленное виски, джин, и опьянение, и перебранки, и драки, и рвота.

Воскресное утро, трещит голова.

Воскресный день, в больших городах вспыхивают вывески ресторанов и горят бесплодными посулами нерожденных радостей.

Воскресный вечер, и ледяные звезды, и безысходность нашей зимы — в холод замкнуты наглухо дома из выветрившегося кирпича, и неприступные особняки, и некрашеные деревянные домишки, обезлюдевшие фабрики, верфи, причалы, склады, банки и конторы, и мучительное убожество Шестых авеню; а в городах помельче — унылые Главные улицы с безотрадными витринами убогих магазинчиков и лиловатыми гроздьями фонарей, а на улицах, застроенных деревянными жилищами, в десять все окна уже темные, свищет ветер в голых ветвях, и на перекрестках, в железных руках фонарных столбов, вздрагивают безжизненные огни. По-зимнему унылый свет падает на деревянный фасад и крыльцо убогого дома, где живет полицейский; скучный, тоскливый свет проникает в душную, тесную, точно ящик, гостиную, где дочка полицейского кокетливо принимает гостя и кое-что (но не все) позволяет. Разгоряченно, лихорадочно, пугливо, неутоленно — уж слишком близок холодный свет улицы… слишком громки скрип, дыхание, слишком ненадежно-близко за хлипкими стенами остальные в этом хлипком доме… слишком близко тяжелые, неспешные, скрипучие шаги папаши-полицейского… и, однако, есть тут какая-то храбрость, какая-то сила, как-то все же торжествуешь над лакированной спертостью тесной гостиной, над близким соседством улицы, фонаря, скрипучих сучьев и тяжелой походкой папаши полицейского, — какое-то победное торжество от жаркого дыхания, от розовых губ и ласкового язычка, от белой кожи и туго сжатых бедер — эта потаенная близость, полная страха и чудесного жаркого желания, возьмет верх над унылым серым однообразием времени и даже над угрюмой беспросветностью нескончаемой зимы.