— Проведать-то я проведаю; только не поздно ли уж будет?
— А быват и найдется.
— Посмотрим. А теперь пока ступай, да не отлучайся. Да пошли сюда, если кто пришел из этих, Ирину или Ивана Негодяева.
— Ладно, в. б., надо уж быть: десятник-от бежит… мне навстречу попался, так…
Матвей Негодяев вышел.
— Вон, в. б., с той стороны колокольцы слышно: не Лютикова-то ли везут? — сказал Виктор Иванович.
— А может быть: рассыльный вперед меня за ним поехал.
В комнату вошел молодой человек очень высокого роста, с энергическим и до крайности черствым выражением лица.
— Кто ты такой?
— Иван Негодяев.
— Говорят, что ты обокрал Матвея Негодяева.
— Да кто говорит-то?
— Во-первых, сам он.
— Мало ли что он ляпает! Язык-от без костей ведь.
— Зачем ты приходил к нему перед его отъездом?
— Да так. Мало ли друг к дружке ходим?… Не все воровать…
— Ты можешь доказать, что в ту ночь дома ночевал?
— Да как доказать? Дома ночевал, да и все тут…
— Не можешь ли указать свидетелей?
— Да, пожалуй, вся семья скажет.
— Нет, из посторонних.
— Да какие по ночам сторонние. Вот в лонской год о эту пору, так швецы жили, сапоги робили; потом катальщики, а ноне не привелось.
— Ступай, только пока домой не уходи.
— Ладно, поманю[11].
Он вышел. Вошел мой рассыльный.
— Лютикова привез, в. в.; прикажете позвать?
— Да.
— Слушаю-с.
Лютиков вскоре явился. — Наружность его бросилась мне в глаза своими особенностями. Это человек лет 35, большого среднего росту; очень темные мягкие волосы его, хотя и длинные, но подстрижены и причесаны не по-крестьянски; кожа на лице тонкая, очень белая, покрытая матовою бледностью; вообще лицо умное и красивое, но спокойные глаза его не имели никакого выражения. Костюм его отличался оригинальностью: он был и не крестьянский, и не городской; всякая принадлежность его, казалось, была приготовлена соответственно его своеобразным вкусам и привычкам. Вся фигура его просвечивала каким-то утомлением, какою-то вялостью. Вообще с виду он нисколько не похож был на плотника-поденщика.
— Тебя обвиняют в краже у Матвея Негодяева, — сказал я.
— По насердкам, ваше в-дие, — спокойно и сдержанно отвечал Лютиков. — Я ведь и Михайлу Сенотосовичу указал посредственников: те не попрут душой — скажут, где я был в ту ночь. Он записывал это.
— Я переспрошу твоих посредственников. Но, говорят, будто ты Ирине Негодяевой сказывал, в Вакомине, что это дело твое и…
— Да я и не видал ее… потаскухи.
— Не хочешь ли чего еще сказать к своему оправданно?
— Нет, ваше в-дие, не в чем мне и оправдываться-то… сами видите. Так вот попусту ляпают; нечего им, видно, делать-то, так… одна проманка!..
— Ну, ступай пока, только не отлучайся.
— Слушаю, ваше в-дие.
Я велел позвать Ирину Негодяеву. — Вошла женщина еще молодая. На красивом и симпатичном лице ее видны были следы тяжких страданий. Костюм ее обличал привычку к опрятности и даже щегольству.
— Ты Ирина Негодяева?
— Я, ваше благородие.
— Ты как будто нездорова?
— Ой шибко, ваше б-дие, нездорова, на силу на великую приползла…
— Если очень нездорова, так зачем же шла? Я бы мог…
— Как можно, ваше б-дие, коли начальство требует!
— Ну, по крайней мере, садись.
— Ой, спасибо тебе, ваше б-дие. А то моченьки моей не стало: еле-еле ноженьки держат.
— Чем же ты нездорова?
— Да чем? Продала я тело свое белое дьяволу, так, видно он, окаянный, и терзает его.
— Вот тебя винят в краже у Матвея Негодяева.
— Ой, не верь им, ваше б-дие! Пойду ли я экая, о эку пору, на экое дело! Продала я тело свое белое дьяволу, да душеньку упасла. Это все дядюшка Матвий с ветру ляпает… за спасибо, видно, что я ему след указала. Для его потеряхи, сам видишь, ваше б-дие, здоровье-то мое, в ночную пору, по буторе[12], по непогоде, за 5 верст на Вакомино бродила, а он?.. Бог ему судья да Мати Троица Пресвятая Богородица… Трех скорбящих Радости!
— Это так… Но ты не можешь ли представить положительных доказательств, что…
— Нет, нет, ваше б-дие, не могу, — перебила меня Ирина. — Не из каких достатков мне положить тебе: разве ниточек али груздочков… да этого-то не примешь, поди?
— Не о том я говорю тебе, голубушка…
— Ну, быват, и не о том: это я по своему по глупому разуму так… а груздочки-то такие беленькие, малехтинные!..
— Не то ты говоришь; ты не поняла меня.
— Так, видно, не поняла.
— Я хочу сказать: может быть, ты в эту ночь, когда…
— Как дядюшку-то Матвия холостили?
— Да. Может быть, эту ночь ты не дома, в другой деревне ночевала?
— Нет, почто не дома, ваше б-дие! Хоть и продала я дьяволу тело свое белое, да душеньки не продала: не опоганила я честна венца… Нет, как не дома, — дома, ваше б-дие!
— Ну, может быть, ты тогда больна была… лежала?
— Нет! Почто я бухтину экую на себя наляпаю? И так уж продалась на потерзанье дьяволу. А тут еще другую болесть напускать на себя! Нет, ваше б-дие, не лежала я в ту пору. Тяжко мне и теперечи, да все ползаю.
— Не может ли кто из посторонних сказать, что ты тогда ночью дома была?
— Как это из сторонних, ваше б-дие?
— Ну, например, не стояли ли у вас в то время швецы, катальщики?..
— Ой, ты опять за то, ваше б-дие: не веришь мне, так верь нездоровью моему: ну, свяжусь ли я экая со швецами, али с катальщиками?.. До того ли мне! И с мужем-то так…
— Ой, ты глупая сестреница! — вмешался тут Виктор Иванович. — Не то говорит его высокоблагородье. Он не говорит тебе, не спала ли ты с швецами, али с катальщиками, а, может, ты ночью не вставала ли за чем, так они не приметили ли?
— Да почто это мне ночью вставать?
— Ну, да хоть проветриться из избы выйти, — смеясь, сказал Виктор Иванович.
— Почто это?.. Да никаких у нас в ту пору и швецов не ночевало. Не разумею я, что экое вы и пытаете-то у меня?
— Глупая! — опять вмешался Виктор Иванович, — ведь от добра тебя это его в-дие спрашивает.
— Не знаю я! Вестимо, от добра.
— Ну, оставим это, — сказал я.
— Одно слово: не виновата я в матюгином деле. Виновата я, грешница, что в девках обходилась с Государевичем: продала лукавому тело свое белое, а не опоганила честна венца… упасла свою душеньку чистую. Да вот я тебе, ваше б-дие, все с краю[13] расскажу… а ты все пропиши…
— Да мне до этого нет никакой надобности.
— Нет, видно, есть, коли все о швецах, да о катальщиках допрашиваешь. — А ты лучше напиши все с краю: облегчи ты мою душеньку чистую!
Ирина повалилась ко мне в ноги, рыдая.
— Хорошо, я напишу все; только теперь отвечай на мои вопросы и успокойся.
— Ладно, ваше б-дие.
— Посылал тебя Матвей Негодяев в Вакомино… расспросить Государевича?
— Посылал, посылал, ваше б-дие! Как не посылать?
— Ну, как же было дело?
— А вот как, ваше б-дие. Повстречался этта со мной дядюшка-то Матвий, да и говорит: «вот что, говорит, не доползешь ли, говорит, до Вакомина? Государевич-от, говорит, тамотко ноне». — Ну, так что, говорю, дядюшка Матвий? А он говорит: «Не проляпается ли он тебе чего о моей-то потеряхе?» А я говорю: — дядюшка Матвий, мне не с чем подняться: ведь надо… «Да ну», — говорит дядюшка Матвий, а сам, эдак, выволок мошну-то, да и говорит: «Вот тебе!» А сам отвесил пять пятаков серебров… Иди! говорит. Вот, это, я и поползла… Бутора такая! Свету божьего не видать… Вот с этой поры, ваше б-дие, и ноженьки-то свои я отходила. Прихожу, это, я на Вакомино. — Здравствуйте, говорю я, Иван Васильевич! Это, будто, Государевичу-то я говорю. А он говорит: «Добро пожаловать», говорит, а сам, эдак, ухмыляется. «Не Матюга ли, говорит, подослал?» — Почто, говорю, Матюга? Сама пришла. «А коли есть, говорит, что, так выкладывай!» говорит. — Есть, говорю. «Ну, так пойдем; только, говорит, понапрасну ищет Матюга: хошь и наше дело, говорит, да не найти». — А где же? — говорю я. А он говорит: «Пойдем, так, говорит, все расскажу». Вот пошли. Приходим, это, мы в кабак к Егору Прокопьевичу. Сели, эдак. «Вот, говорит… это Государевич-от говорит… Егор Прокопьевич! Матюга с подсылом послал ее… про потеряху. Давай, говорит!» Это мне опять говорит, а сам, эдак, мигнул Егору-то Прокопьевичу. — Да что давать-то… на сколько? — говорит Егор Прокопьевич. А на все, говорит Государевич, а сам меня, смеючись, обнял, а я отвернулась, это. — Давай, говорит, так все расскажу. Я отдала четыре пятака серебра. — Нет, врешь, говорит, еще давай! — На, говорю, только скажи. — Ладно, говорит. Скажи ты Матюге поклон, да скажи, говорит, что не искал бы животов… В Чушевицах, говорит, у Ольки Приспича, да у Ваньки Оленича, говорит… а там уж, говорит… А на следстве этого не ляпай: запрись, говорит; а не то хуже будет: меня ведь тебе не доличить! Егор Прокопьевич не свидетель, а Олька с Ванькой свое дело знают тоже. — С тем я и домой пошла. А дядюшка Матвий еще лается… деньги назад просит… «Что ты, говорит, сука, эко место ворам пропоила?» А я говорю: — хотела было хошь один пятак слизнуть, да и тот выпросили.