Дамочки привыкли к ухаживанью и домогательствам и, сами того не сознавая, были задеты его отчужденностью, инстинктивно чувствуя, что их кокетство почему-то на него не действует. Одна из них, болтая, задумчиво рисовала в воздухе дымящейся сигаретой ангелов и лебедей, а сигарета медленно укорачивалась в двух отогнутых назад пальчиках. Поддавшись порыву, Брон тронул изгиб ее фарфорового белого ушка. Но тут выбоина на дороге заставила солнце подпрыгнуть в небе и стряхнула с дерева воробьев. Мысли его переключились вместе со скоростями машины.
«Когда придет время, — говорил ему Даллас, — я бы на вашем месте держался как можно дальше от женщин. Просто на всякий случай. Последите за собой хотя бы поначалу. Вы были не только потенциальным убийцей, но и насильником».
Потом его взял в кабину шофер фургона для перевозки мебели. Степенный шофер любил подсаживать попутчиков на долгих, однообразных дорогах. Брон, оправившись от нервной немоты, напавшей на него в обществе молодых женщин, набросился на шофера с вопросами. Расспрашивал про его жизнь, работу, про трудности дальних рейсов, заодно поинтересовался возрастом машины и ее качествами, потом перескочил на политическую обстановку и рост дороговизны.
Он сам, казалось, не мог справиться с этим потоком слов, и шофер перешел к самообороне, отделываясь, где можно, уклончивым хмыканьем. Что-то было для него непонятное в этом малом, не удавалось определить, кто он такой, хоть шофер и гордился своим знанием людей и думал, что видит их насквозь. Во-первых, уж больно он нежный: один раз, когда впереди из-под живой изгороди на дорогу выпрыгнул заяц и шофер дал газу, чтобы его раздавить, Брон перегнулся к баранке и засигналил. «У меня слабость к зверюшкам», — объяснил он. В конце концов шофер решил, что малый, должно быть, матрос.
Они остановились у придорожного кафе и выпили чаю с пирогом; Брон расплатился одной из новехоньких пятифунтовых бумажек, которые ему выдали в тюрьме. Он дал официантке полкроны на чай, та радостно заулыбалась, приподняла его чашку с блюдцем, протерла под ними стол и поставила обратно. «И деньжата есть? — подумал шофер. — Ну да моряки — они все такие». Брон с удовольствием и любопытством разглядывал посетителей и обстановку кафе. Для него это был веселый, волнующий привал на перепутье, откуда начинаются приключения. Он заметил, что потирает лоб. В глубине левого глаза стала пульсировать боль.
Головные боли для него были не новостью, может, это кончится плохо, а может, и нет, но все-таки он решил позвонить Далласу, который на случай такой вот срочной необходимости дал ему номер своего домашнего телефона. Шофер показал ему, как пользоваться новым телефоном-автоматом, но у Далласа никто не отвечал. Наверно, он еще не вернулся домой; надо будет снова позвонить вечером, подумал Брон. У стойки два подъехавших на мотоциклах полисмена уписывали смородинный пирог; когда Брон шел к своему столику, один из них обернулся и проводил его взглядом.
Вскоре дорога привела их в холодные края Уэльса, кругом потянулись горы, укрытые сосновыми лесами, в дымке дождя, топкие низины под угрюмым пологом нависшего над ними черной тенью леса и плесеннозеленоватые поля. Май остался позади.
Брон сошел с машины в Конуэе, откуда путь его лежал в горы, и здесь в гостинице «Белый олень» выпил первую за пять лет кружку пива. Ощущение его разочаровало. Он даже погрустнел оттого, что пиво для него потеряло прежний вкус. Кружку пришлось допивать через силу. И сразу же дала себя знать притихшая было головная боль.
Брон провел в баре еще полчаса с пустой кружкой в руках, согретый теплым приливом хмельного благорасположения ко всему на свете. В баре стоял добродушный гомон и смех. Зажав губами первую свою сигарету с фильтром, Брон тихонько прошелся взад-вперед по ковру, восхищенно провел пальцем по прохладной кожаной в ямочках обивке высокого табурета, прочел все юмористические уведомления о том, что в кредит не отпускают, попробовал даже присоединиться к какому-то не очень связному разговору у стойки. Но из этого ничего не вышло, и тогда он понял, что от людей, живущих на воле, его все еще отделяет невидимый барьер. Это потому, что от меня тюремный запах, подумал Брон. Он появляется незаметно: реакция кожи и желез на постоянный полумрак, закупорка пор от неправильного обмена. Через несколько дней все пройдет, обнадежил он себя. Но надо выбросить этот костюм.
Из Конуэя Брон поехал автобусом в Морфу, рыночный городишко, где он родился, незыблемый, как Иерусалим. В Морфе он решил зайти к их прежнему домашнему врачу, надеясь убить сразу двух зайцев.
Доктор Эмлин Гриффитс тотчас провел его в приемную, где по-прежнему пахло ароматическими свечками и от старинной мебели было тесно, как в антикварной лавке.
Это был человек медвежеватый с виду, весь в морщинах, но не подвластный годам, полный кипучей энергии и обаяния, но растравленный тайными обидами.
Гриффитс был озлоблен полууспехом. Когда он с великим трудом одолел подъем на гору благополучия, оттуда ему открылись столь недоступные вершины богатства и влиятельности, что это зрелище омрачило всю его жизнь. Всегда находились люди богаче и удачливее его, которые стояли на общественной лестнице ступенькой выше. Одинокие старухи, умирая, оставляли в наследство красивому доктору свои дома, мебель и акции, но к этим небольшим милостям судьбы он относился равнодушно и, сидя среди китайских ваз и чиппендейлской мебели, с тоскою мечтал о картинах импрессионистов. Закат его карьеры начался после ссоры со старшим братом Брона — Ивеном, который пригрозил донести в Главный медицинский совет о безнравственной связи Гриффитса с его матерью, тогда еще совсем не старой женщиной. Гриффитс злобно захохотал, схватил Ивена за плечи и вытолкал за дверь, но у стен кабинета, оказывается, были уши, и его практика стала сникать. В тот год он провалился на выборах в совет графства, а взнос в Фонд партии консерваторов не обеспечил ему желанного места в списке лиц, получивших почетное звание.
«В моем лице, — готов был крикнуть Гриффитс, — вы видите человека, способного на любые свершения. Я мог достать рукой до царства небесного. Но — не вышло. И тем, что со мной сталось, я обязан лишь одному человеку. Трудно поверить, что один-единственный человек может так изломать чью-то жизнь».
В те времена, когда Гриффитс еще сохранял способность любить, он был близок к тому, чтобы полюбить Брона. У доктора были основания подозревать, кто настоящий отец мальчика. Теперь это ему стало решительно все равно. Внешне он оставался тем же грубоватоласковым, обаятельным Гриффитсом, но в его душе уже не было места ни для чего, кроме маневров и контрманевров в войне с внешним миром.
— Мальчик мой, ты не представляешь, до чего я тебе рад! Ты ни капли не изменился! Не постарел ни на день. Хотел бы я про себя сказать то же самое! Должно быть, тяжко тебе пришлось. Я часто думал о тебе и твоей участи.
— Да, в общем, было не так уж страшно, — сказал Брон. — Я очень старался притерпеться, и это помогло. Родятся же люди без рук и без ног. Если заставить себя примириться с тем, что есть, тогда ничего. Вы же знаете, я всегда любил книги, ну, мне и дали работу в библиотеке. Я даже пробовал писать. Нет, было не так страшно, как вам кажется.
— Плакаться ты никогда не умел, — сказал доктор. — Это я в тебе ценю больше всего. Очень жаль, что теперь мало у кого встретишь такую великолепную житейскую философию. Уж кто-кто, а я знаю, как трудно сохранять душевное спокойствие, когда все настроены против тебя.
Он заставил Брона выпить одну за другой две рюмки виски и затем пустился рассказывать о недавних своих неприятностях.
— Начать с того, — сказал он, — что они строят в конце моего сада высоченный забор. Зачем? Да просто чтоб вид мне испортить. Это часть широкого наступления. Всякие другие пакости — что мне отключают воду, отказываются вывозить контейнеры с мусором — я считаю булавочными уколами. Один мой сосед опрыскивает сорняки какими-то дьявольскими химикалиями — так он всегда дожидается, чтоб ветер подул в мою сторону. В результате у меня в этом году не будет роз. В пятьдесят четвертом я провалил его на выборах в совет графства, и теперь он сводит со мной счеты. Чтобы человек мог опуститься до таких мелких подлостей — мыслимо ли это?