Нотариус протянул Ивену соглашение.
— Надеюсь, тут все так, как вы хотели. Безо всяких ухищрений. Обычные договоры между партнерами мы составляем иначе. Там нужны твердые гарантии. А тут ведь совсем другое дело, сугубо семейное. Все основано на взаимном доверии. Может быть, вы все-таки поглядите?
Соглашение оказалось очень кратким. Ивен прочел его за две минуты, и первой мыслью, лишь на долю секунды задержавшейся в мозгу, было: да разве я и правда этого хотел?
Он был мрачен; слишком крут оказался поворот событий, разрушивших его вчерашний оптимизм. Множество забот, страх перед тем, что история с помятым «ягуаром» может повлечь за собой кое-что похуже, встреча с инспектором Фенном, точно ледяной душ, — все это, увиденное сквозь огромное выпуклое стекло бессонной ночи, наполнило его отчаянием, а старания оправдать Брона, казалось, исчерпали всю его решимость искупить вину перед братом. Ивен уже готов был верить, что Брон и вправду учинил какую-то бессмысленную дикость, врезался в чью-то машину, кого-то ранил, а может, и убил.
В глубине его памяти снова вспыхнули споры и раздоры, бушевавшие десять-пятнадцать лет назад. Не слыша толком голоса собственной совести, Ивен пассивно поддерживал отца, который непременно хотел поместить Брона в специальную лечебницу, а мать при поддержке доктора Гриффитса, тогда еще кутавшегося в лохмотья порядком изношенной гуманности, сопротивлялась отцу изо всех сил и поставила на своем.
«Есть вещи, которые мы так до конца и не поймем, — часто возглашал Гриффитс. — Ради бога, дайте мальчугану возможность справиться самому».
В доме постоянно возникали споры о природе порока, причем отец был ярым поборником одновременно и свободы воли, и теории врожденной порочности, иначе говоря, первородного греха.
«Порочные люди, — утверждал Гриффитс, — это люди неполноценные, либо получившие мозговую травму при рождении, либо жертвы преступлений, совершенных против них в детстве».
«Возможно, но все равно они порочны».
Ивену слышался голос отца из могилы:
«Он порочный или психически больной. Или и то и другое. Если хочешь, и то и другое».
— У вас есть замечания, мистер Оуэн? — осведомился нотариус.
— Да нет, пожалуй. Все просто и ясно. Если можно, я возьму это с собой и покажу брату — вдруг да мы решим вставить еще что-нибудь. Я вам позвоню через день-два.
Ивен сложил бумагу, сунул в карман. Пожал руку нотариусу и вышел. Пока нотариус из вежливости стоял у приоткрытой двери своей конторы, Ивен спускался со ступенек степенным шагом, потом пустился бегом.
Порочный или психически больной. Если хочешь, и то и другое. Он оставил Кэти во власти сумасшедшего.
6
Брон проснулся словно в коконе отстраненности. Он различал вокруг очертания каких-то лишенных смысла предметов на фоне голых белых стен. Он будто находился среди декораций для кинофильма, ему даже на секунду показалось, что все это застыло на экране. Потом над головой зажужжала муха, звенящая ниточка, разматывающаяся где-то в третьем измерении. На вбитом в стену крючке висела вешалка с темным костюмом, на рукаве дрожал солнечный зайчик. Чей это костюм? Кто его здесь оставил?
Брон не помнил, как он тут очутился, и припоминать не хотелось. Во сне перед ним прошла целая жизнь, полная бесконечных, бессмысленных сложностей и козней судьбы, и все это распалось на разрозненные обрывки, а потом и обрывки утонули во мгле. Что-то случилось, а что — он не помнил и вспоминать не хотел. Прошлого не существует, зато перед ним будущее, оно связано с настоящим. Слияние это неполное, но время развертывается, как ковровая дорожка, и он идет по ней и видит на несколько шагов вперед.
Незнакомая комната перестала быть незнакомой. Он здесь бывал, и не раз. И уже вырисовывался план действий, хотя очередность их прояснялась постепенно, по мере того как он, осознав одно, предугадывал следующее. Сейчас я встану с кровати, я надену этот кем-то забытый костюм, я открою окно и спугну голубей с подоконника, я увижу кошку на низкой стене, огораживающей прудик с зеленой тиной по краям, который наполовину укрыла плакучая ива.
Солнце зашло было за облако, но пробивается сквозь него. Человек с плугом вырезает на выступе горы инициалы и два пронзенных стрелой сердца. В окно потянуло дурным запахом. Этот запах — запах смерти. Он исходит от кошки и не исчезнет, пока не исчезнет кошка.
Я — это я. Мой мир — это мой мир. Вне меня ничего не существует. Я поворачиваю голову, зная, что увижу краснощекую почтальоншу, которая едет по дороге на велосипеде. Она существует только для меня и только потому, что существую я. Мой мир — это человек с плугом, почтальонша, голуби, которые кружат в воздухе, лающая где-то собака, затуманенное солнце, кошка — она разлеглась поверх сухого папоротника на каменном заборе и лижет лапу. И одной лишь кошке я приказываю исчезнуть.
Через мгновение Брон стоял у каменной стены и гладил кошку, зная, что сейчас она поведет головой, как ребенок, которому приятна щекотка. Я нащупаю складки кожи под шерстью, осторожно, чтобы она не испугалась, возьму ее за шиворот и брошу в зеленую тину. Кошка начнет загребать передними лапами, как пловец, протащится несколько дюймов, но задние лапы станут все глубже увязать в тине, зияющей черными провалами там, где расступается ее зеленая поверхность. А теперь я выломаю из стены крупный камень и кину в пруд. Он шлепнется почти рядом с кошкиной мордой, захлестнет ее тиной, и я услышу свистящее дыхание кошки — она ловит ртом воздух и втягивает в легкие вязкий ил. Она только раз всхлипнет, потому что второй камень угодит ей в голову, и рот и ноздри ее уйдут в тину.
И я уже свободен. Я снова дышу чистым воздухом, и улыбаюсь, и машу рукой почтальонше, которая развернула велосипед и катит по дороге обратно. Человек с плугом на склоне горы переделал пронзенные сердца в тигриную голову, и это я тоже знал заранее.
А теперь нужно войти в дом. Я открываю дверь и оказываюсь в комнате с полированным столом, накрытым на одного, меня ждут тарелка, чашка, нож, вилка, судок для уксуса и соли, корзиночка с поджаренным хлебом и четыре штуки тикающих часов. Стрелки на всех часах показывают без пяти десять, хотя несколько секунд назад, когда я взглянул на свои часы, было ровно двенадцать. Я слышу, как наверху открывают кран и в ванну льется вода. Я снова смотрю на свои часы, но теперь на них то же время, что и на тех четырех, и я понимаю почему. Те часы спешат. Их механизмы стрекочут в футлярах, как швейные машины, минутные стрелки так и кружат по циферблатам. Есть только одно средство прекратить это убийство времени, и я беру все часы по очереди, отношу к двери и швыряю их в пруд — туда, где кошка. Что-то заслонило свет в боковом окне, и я вижу: в комнату заглядывает мальчишечье лицо. Я бросаюсь к нему, мальчишка поворачивается и удирает, ноги его мелькают так быстро, что сливаются у меня в глазах; он скрывается из виду под горой, с которой пахарь перед уходом все стер начисто, как с грифельной доски.
Льющаяся наверху вода забулькала в сточной трубе. Меня наверху что-то ждет. Что-то такое, что привело меня сюда. Я всхожу по лестнице и поворачиваю в темный коридор, в конце его низенькая дверь с медной ручкой. Я делаю три шага и знаю: то, зачем я сюда пришел, находится за этой дверью; еще через три шага понимаю: это женщина, а положив руку на медную дверную ручку, уже знаю: женщина будет голая.
Я нажимаю на ручку и вхожу, и тиканье часов в пруду становится медленнее и стихает. Спиной ко мне стоит женщина, у нее очень белое тело, отчетливо видное при свете из окошка, а все остальное в этой маленькой комнате заволакивает туманная мгла. Тело видно до мельчайших подробностей, как на картине, перед которой я долго простаивал в галерее. Женщина сбросила купальный халат на пол и нагнулась, чтобы взять со стула сорочку. Она неподвижна, написанная красками на темном фоне, из-под протянутой руки виднеется одна грудь, пальцы чуть растопырены. Я тоже неподвижен.