Белые воды
Книга первая
БЕРГАЛЫ
Отцу моему Андрону Федоровичу, красному партизану, и матери Татьяне Александровне — посвящаю
ПРОЛОГ
К вечеру они неожиданно набрели на ветхую развалюху — сарай, непонятно как оказавшийся в этой вымершей, обезлюдевшей степи, над которой словно бы пронесся, уничтожив все живое, губительный пожар, а после, чтоб скрыть его следы, прошел сильный ливень, вбил остатки жухлой, спаленной травы в глинистую размокшую землю.
Потеряв счет времени, эти четверо, затерянные в степи, голодные, мокрые, отчаявшиеся, видя себя уже на грани смерти, и наткнулись на брошенное неведомо когда и кем, разваленное саманное жилье; в помутившей сознание радости замерли, двое заплакали — беззвучно, ошалело, теряя последние силы, растапливая, размывая слезами остатки и без того уже призрачной воли…
Поезд с пленными красноармейцами в теплушках днем подолгу простаивал на станциях; «овечка», приземистый, слабосильный паровозик, окутываясь свистевшим отовсюду из него паром, дергал, толкал не очень длинный состав попусту, как думалось красноармейцам, потом все же набирал духу, вез дальше — куда, зачем? Колчаковская администрация проявила запоздалое рвение к исполнению международных правовых норм: собрала остатки пленных, по чистой случайности сразу не пущенных в расход, сформировала жиденький эшелон во исполнение воли «Его Превосходительства» о гуманном обращении с «заблудшими, подпавшими под злосчастную агитацию большевиков» людьми. Эшелон уходил «на восток государства Российского»… Ночью «овечку», не останавливая, пропускали на полустанках, и она резвей тащила эшелон в обложной дождливой тьме, — перестукивали, лязгали, скрипели старые, собранные по тупикам, пустовавшим депо теплушки; их швыряло на расхлябанном полотне из стороны в сторону, будто некантованный груз в трюме морского парохода, угодившего в крепчайший шторм.
Сбито, вповалку спали на трехъярусных нарах пленные. Должно быть, перевалило за полночь, когда Федор Макарычев, лежавший в углу, легонько, будто ненароком, толкнул локтем земляка, свинцовогорского бергала, горняка Петра Косачева. Они сошлись, сблизились на сборном пункте пленных и сговорились бежать, как только выпадет удача. Среди пленных прошел слух — будут куда-то переправлять, и они решили: случай подходящий, бежать из вагона, на ходу поезда. Косачев и обломил полотно ножовки, когда их пригоняли под конвоем ладить в теплушках нары, припрятал обломок. Выбрали место в теплушке на полу, в углу у стенки, — доски пола тут оказались щербатыми, трухлявыми.
Отозвался Косачев тотчас — тоже легким, чуть слышным толчком: мол, не сплю, жду. Чувствуя вихлявые покидывания теплушки, вслушиваясь в перестук колес, скрип рассохшихся досок, в храп спящих, неразборчивое лопотанье, короткие, как всплески, стоны, Федор Макарычев понял, что лучшего часа не выберешь, и опять тронул локтем земляка: начинай! И вскоре, уловив обостренным слухом прерывисто-шмелиный звук, невольно поежился: не громко ли, не откроется ли их умысел?
Они менялись: обломок ножовки переходил то к Макарычеву, то снова оказывался в руках у Косачева; старались работать осторожно, чтоб не разбудить спящих, не вызвать подозрения у охраны, — для конвойных в середине состава был прицеплен дряхлый «классный» вагон, часовые в башлыках маячили в тамбурах трех или четырех теплушек.
Торопились, взмокли, руки тряслись в ослабелости, горели, будто натертые горчицей, саднящей болью отзывались набитые на ладонях мозоли.
Первым в лаз отправился Петр Косачев. Федор Макарычев и не заметил, когда тот оторвался, — понял это по холодной струе воздуха, ворвавшейся через лаз, и заторопился: от сырого свежего воздуха люди проснутся, побег сорвется в одночасье. И, уже спустив ноги, чувствуя стыло-тягучую струю по ним, услыхал рядом прерывистый шепот: «С вами я… тоже… вместе…»
Догадываясь, что шепот принадлежал студенту Новосельцеву, со свежим шрамом во всю левую часть лица, Федор Макарычев, расцепив слабые, безвольные пальцы, скользнул в лаз. Его рвануло вниз, закрутило, он бился обо что-то твердое, каменно-прочное, — и все для него исчезло, смолкло в кромешной темноте…
Очнувшись, поначалу не понял, что с ним, где он. Вязкая, глухая тишина обволакивала, давила, он дышал не глубоко и, не размыкая еще век, ощущал лишь тонкий, словно от натянутой струны, звон в голове, сверлящую боль в правой ключице. Будто издалека наконец услышал голос Петра Косачева:
— Чё, очнулся? Ну, знать, живой! Самый раз, паря, к пиру поспел. Три осьмушки хлеба, а едоков четыре…
Федор с трудом приподнялся. Правую руку прострелило от ключицы до локтя острыми иглами; шинель, измазанная, с изодранной до бахромчатости полой, была волглой. День зачинался в ненастье, все заволокло реденькой мглой, водяная пыль плавала в воздухе, невесомо оседала на лицо, руки, одежду. Федор огляделся. Кроме Петра Косачева, мудрившего с осьмушкой хлеба, увидел еще двоих: студента, лежавшего навзничь в мокрой траве, устремив к мутному небу небритое узкое лицо, повернутое к Федору правой без шрама стороной; и другого — с рыхловатым, по-бабьи чистым и мягким лицом — его Федор приметил еще там, на сборном пункте. В расстегнутой шинели, мерлушковой старой шапке, он заматывал грязной тряпкой левую то ли раненую, то ли ушибленную ногу. В шевельнувшейся памяти Федора Макарычева возник прерывистый шепот студента в теплушке, а вот откуда взялся этот, с бабьим лицом, — кажись, по фамилии Струпин?.. Как он оказался тут — его они с Петром Косачевым видели раз-другой, не больше, не то что студента, история которого была им больше известна: будто под расстрелом тот побывал, упал, потеряв сознание, после офицер-белогвардеец ковырнул саблей лицо, проверяя — мертв ли, да подфартило Новосельцеву — рана оказалась не смертельной, выкарабкался.
Взглянув на Федора, Косачев сказал:
— Правду студент кажет: живуч ты, Федор. Хоть и не бергал, а все нашенский — с Беловодья!.. Тащили тебя на пару со студентом. Думка была: помяло, худо твое дело, ан вишь ты… Хлеб из твоего карману достали, — три осьмушки в наличности! Попируем, да еще и оставим: гадать да гадать, когда пробьемся, — степя кругом… Давай налетай!
И он, сбивая с ладоней хлебные крошки, похлопал рука об руку степенно, с видимым сознанием исполненного долга.
— Беловодье, говоришь, а что — оно? — спросил Струпин.
— Оно, вишь ли, оттого, должно, что вода белая да чистая в наших реках. С белков берут воду, с самой Белухи. А реки — они вишь какие — Уба, Ульба, Бухтарма…
— А Иртыш? Не к Беловодью? — откликнулся Новосельцев и взглянул на Косачева испытующе.
— Знамо, нет! Он течет от дунган, с китайской стороны. Не вольная река. Пароходчику Злоказову вся подлежала.
Что-то крутое, странно-жесткое мелькнуло в глазах Новосельцева, однако никто из них троих не приметил этого: занимало каждого другое — пайки хлеба, разложенные Косачевым на тряпице.
По квадратику землистого, непропеченно-глевкого хлеба, царапавшего рот и горло, проглотили быстро, нисколько не утолив голода. Петр Косачев, добровольно взявший на себя обязанности каптера, замотал оставшиеся две осьмушки в тряпицу, служившую ему полотенцем, спрятал за отворот шинели, поднялся, давая тем самым знак всем вставать.
Федор Макарычев расходился с трудом: болела нога, простреливало ключицу, слабость точно стекла вниз, к ногам, скопилась, он их ставил неуверенно, нетвердо. Поддерживая его, стараясь попасть в такт нешибким шагам Федора, Косачев уверял, что разгуляется, разойдется: «К полдню подгорну, гли, спляшешь, наподдашь». Рассказывал неспешно, как он-то сам «чисто из святой купели вынырнул», когда прогрохотал поезд, и он поднялся, пошел в темноте вслед красному уплывавшему огоньку фонаря на последнем вагоне, думая найти его, Макарычева. Нашел. Потом студент объявился. Потом вышкандыбал, что леший из преисподней, этот Струпин. Говорит: «Слышал, когда пилили… Хотел помочь, да боялся людей всполошить. Прыгнул, да вот незадача: голень зашиб зверски».