«Неприятель сделался и умнее и смелее».
Горчаков опасался, что, захватив кладбище, французы кинутся на штурм четвёртого и пятого бастионов, и уже заранее не надеялся их отстоять, о чём и писал в донесении царю: «По самому свойству этих верков и по прилегающей к ним местности их нельзя будет отстоять, если огонь артиллерии будет потушен. Если же неприятель их возьмёт, то выбивать его из них будет тоже в высшей степени трудно: к ним с нашей стороны надлежащего доступа не будет, ибо удобных к ним подходов для движения резервов не существует и устроить их невозможно. Мы уповаем на бога, но надежды на успех я имею мало. Прежние ошибки неприятеля послужили ему уроком, а превосходство его сил и средства, коими он располагает, огромны».
Так к нескольким главнокомандующим с той и с другой стороны, побеждённым уже в этой войне, присоединялся всего только через два месяца по своём прибытии в Крым и князь Горчаков.
В полдень 12/24 мая объявлено было перемирие для уборки трупов, и на шестом бастионе заплескал белый флаг.
На полуфурки, выехавшие из ворот укреплений к месту ночных боев, клали трупы, накрывали их чёрными от кровавых пятен брезентами и везли через город на Николаевский мыс, где складывали их рядами. К ним подходили сердобольные, вкладывали им в руки церковные копеечные свечки, молча вглядывались им в лица, крестились… Здесь эти трупы ждали своей очереди, когда погрузят их на баржу и переправят на Северную. Братские могилы для них копали арестанты; хоронили их без гробов, по десять — пятнадцать в ряд и по несколько рядов в одной могиле.
Правда, гробовщики ютились тут же, на кладбище, в наскоро сделанных ими самими шалашах, около которых сложен был штабелями привезённый издалека тёс для гробов, но тёса этого было немного, и гробы стоили у них дорого. Они доступны были по ценам только офицерам, которые брали на себя похороны своих полковых товарищей.
Первый перевязочный пункт, где работали Даша и Варя Зарубина, кроме нескольких сестёр милосердия, присланных в разное время из Петербурга, был завален ранеными ещё накануне; иные из них пришли на своих ногах, другие были доставлены санитарами. До семисот ампутаций пришлось сделать в один только этот день врачам. Десятки раз опоражнивались служителями большие лохани, стоявшие в углах операционной, в которые бросали отрезанные руки и ноги.
Среди захваченных в плен около траншей французов оказался один швейцарец, тяжело раненный, простой рядовой из иностранного легиона. Врачи забывчиво заговорили около него по-французски, что он в сущности совершенно безнадёжен и над ним висит уже смерть, так что если делать ему операцию, то исключительно в целях очистки совести.
И раненый — он был совсем ещё юноша — обратился к ним сквозь слёзы:
— Не надо, господа! Спасибо вам, что вы сказали, как близка моя смерть! Избавьте же себя от лишнего труда, а меня от лишних мучений… И очень прошу вас, господа, не думайте, что я питал какую-нибудь ненависть к русским, когда шёл волонтёром… Я пошёл служить только затем, чтобы заработать своей старой и бедной матери кусок хлеба… Я старший в большой семье… Мы очень бедно жили… Оставьте меня в покое, чтобы я мог хотя подумать перед смертью о своей матери, братишках, сестрёнках, которые, может быть, умирают теперь от голода на моей родине в то время, когда я умираю здесь от пули…
Когда Варя со слезами на глазах перевела Даше, что говорит этот молодой французский солдат, та сказала было запальчиво:
— А чего лез сюда к нам? Вот и получил пулю! — однако и её глаза, неожиданно даже для неё самой, застлали слёзы.
Среди всех, привычных, впрочем, уже для Вари, ужасов битком набитого ранеными дома бывшего Дворянского собрания она улучала всё же иногда время подойти к умирающему французскому легионеру, и умер он на второй день утром, прижимая холодеющей рукой её руку к своим посинелым губам.
Пять часов тянулось перемирие. Пять часов многочисленные рабочие с той и с другой стороны разбирали навороченные около траншеи и в траншее горы трупов. Всюду на валах бастионов и редутов стояли и смотрели на совершенно чистое теперь от дыму поле недавней битвы солдаты и матросы.
Случилось, что на шестой бастион проведать мужа, комендора Шорникова, пришла матроска со своим сынишкой лет десяти. Бойкий матросёнок упросил отца пойти туда посмотреть, что там делают.
Матрос пошёл с ним. Когда появился он на линии оцепления, там двое дежурных — свой мичман Еланский и француз офицер с молодой чернявой бородкой и в замшевых перчатках — оживлённо говорили между собой на незнакомом ему, Шорникову, языке.
«Эх, не сболтнул бы мичман этот чего не надо!» — озабоченно думал, поглядывая на него, Шорников. А француз между тем, посмотрев на Шорникова, что-то залопотал мичману, кивая головой в узкой фуражке с большим козырьком.
— Это что же, обо мне, что ли ча, он спрашивает, ваше благородие? — сурово обратился Шорников к юному своему начальнику.
— Спрашивает, неужели есть ещё матросы в Севастополе, — улыбнулся комендору Еланский.
— Скажите ему, ваше благородие, что нас ещё на два года с остаточком хватит, пускай знают, — прошептал Шорников.
Мичман перевёл. Француз рассыпался в комплиментах русским матросам-артиллеристам, потом вытащил из кошелька франковую монетку и протянул мальчику, погладив его при этом по успевшим уже выцвесть от солнца рыжеватым косицам.
Мальчик вопросительно поглядел на француза, потом на монетку, потом на отца и уже готов был опустить в единственный карман своих куцых штанишек эту занятную штуковинку, когда отец приказал ему строго:
— Отдай назад!..
— Дядя! На! — протянул мальчик монетку французу, но тот попятился, замахав руками, — он как будто даже обиделся этим.
Потом он стремительно нагнулся к мальчику, начал целовать его в загорелые чумазые щёки и, наконец, потянул его за руку к себе, показывая на французскую сторону, стараясь, чтобы он понял его без переводчика, по одним жестам.
И матросёнок понял. Он упёрся босыми ногами в край ямы от небольшого ядра, тянул в свою очередь французского офицера к себе и кричал:
— Нет, ты иди к нам! Ты иди к нам!
Так они возились с минуту — матросёнок с Корабельной и французский офицер, и последний был так увлечён этой вознёй и так заразительно смеялся, что не только юный мичман, но даже и суровый, закопчённый пороховым дымом комендор Шорников начал улыбаться в рыжие усы.
Однако истекало и истекло время перемирия. Заиграли рожки. Надобно было возвращаться на бастион, с которого уже готовились снять белый флаг.
Жестокое лицо войны, на несколько часов прикрытое этим флагом, открывалось снова во всей своей омерзительной серьёзности.
«ТРИ ОТРОКА»
1
Став главнокомандующим французской армией, но с первых же шагов поставив себя в положение первого среди равных — главнокомандующих других союзных армий, Пелисье решил развить свой успех у кладбища и Карантинной бухты с наивозможной энергией.
Успех этот, правда, был куплен дорогой ценой, и в то же время из Парижа не представлялся ни очень видным, ни серьёзным, но зато сам Пелисье не сомневался теперь, что его ожидают другие успехи, гораздо более показные.
Однако, решительно отклонив план войны, присланный самим императором Франции, он видел, что должен действовать без малейшей потери времени, чтобы не только доказать Наполеону, что он, Пелисье, прав, но доказать это гораздо раньше, чем тот решится поставить на его место своего любимца Ниэля.
Уже на следующий день после занятия русских траншей на кладбище Пелисье дал возможность Канроберу «отличиться» в долине реки Чёрной. Он поставил его во главе большого отряда из четырёх французских дивизий, — двух пехотных и двух кавалерийских, — к которому присоединились сардинцы, турки, английская конница, много полевых батарей, и все эти силы обрушились вдруг на русские посты около деревни Чоргун, а когда передовой русский отряд отступил, союзники начисто уничтожили весь брошенный им лагерь.